— Туровер. Александр Туровер. Александр Матвеевич Туровер…
Было ясно, что он всегда представляется именно так. Сначала называет фамилию. Затем еще раз — фамилию плюс имя. Затем, наконец, фамилию, имя, отчество. Как будто одной попытки мало. Как будто разом ему не передать всего масштаба собственной личности».[37]
Одновременно носитель имени у Довлатова является обладателем вполне конкретного ряда свойств. Так, определенный тип человека закреплен у него за фамилией Лемкус, и «загадочный религиозный деятель» с этой фамилией появляется в нескольких произведениях, соответственно в разных сюжетных ситуациях. По сути, это разные персонажи, но тип обозначен именованием. Вряд ли можно считать это случайностью. Так, «экстравагантная женщина», предлагающая оригинальный выход из ситуации, носит имя Регина Бриттерман и тоже фигурирует в разных произведениях. И Лемкус, и Регина Бриттерман — персонажи не только второстепенные, но даже и (можно сказать) третьестепенные, персонажи фона. Это не психологически разработанные характеры, а только типы. Поэтому можно говорить о том, что именование у Довлатова становится способом обозначения определенного типа личности, адекватной заменой его описания. Иногда автор расшифровывает именование персонажа, акцентирует его характеризующую роль: «Все считали его неудачником. Даже фамилия у него была какая-то легкомысленная — Головкер. Такая фамилия полагается невзрачному близорукому человеку, склонному к рефлексии. Головкер был именно таким человеком».[38] Но чаще он создает, по выражению В. Топорова, «чудовищные словообразы», такие, как «выхваченный из жизни…микроабсурд» — «мещанка» Людмила Ефремовна («вспомните школьные годы — и представьте себе, что новую учительницу зовут Людмилой Ефремовной. Она непременно окажется чудовищем»),[39] экскурсоводы Аврора, Марианна Петровна и Натэлла.
Имя может выступать средством и более детальной разработки персонажа. Довлатов, как правило, использует для этого два основных варианта: герой носит фамилию, которая маркирует типологию, и имя, которое обозначает индивидуальность, или только имя (и именно оно маркирует типологию), но тогда его индивидуальность выявляется через имена других персонажей.
Так, в двух произведениях Довлатова есть героини по фамилии Мелешко. Это два совершенно различных персонажа, их характеры реализуются в разных сюжетных ситуациях, но обе однофамилицы оказываются «своенравными, нелепыми и безнравственными, как дитя». При этом одна из них Алла, а вторая — Анастасия, это-то и определяет их разные судьбы, характеры и поступки.
Очевидно, что для автора фамилия Мелешко несет в себе устойчивый комплекс смыслов,[40] получающий реализацию в двух разных проявлениях. И если имена разделяют индивидуальные судьбы героинь, то общая фамилия обрекает их на сходные обстоятельства: обе женщины неожиданно появляются рядом с героем, каждая из них приезжает не к нему, но он вынужден ее опекать. У нее сложные отношения с неизвестным отсутствующим лицом. Ей нужны деньги, и герою приходится выручить ее. Затем она снова исчезает, а герой остается в раздумьях о собственной жизни.
Ту же типологизирующую роль может играть и личное имя. Таково, например, для Довлатова имя Лора. Лора из повести «Иностранка» эмигрировала вместе с мужем в Америку, Лора из рассказа «Третий поворот налево» тоже эмигрировала в Америку и тоже с мужем. Формула «Лора плюс муж» становится кодом сюжетной ситуации: обе пары молоды, здоровы, удачно адаптируются на новом месте и живут в таком счастьи и согласии, что возникает необходимость разбавлять его придуманными мелкими неприятностями. При этом разные пути героинь маркированы тем, что их мужья носят разные имена: Алик в рассказе и Фима в повести. Таким образом, имя героини маркирует типологию, а на индивидуальные различия указывает имя ее партнера.
Личное имя и фамилия могут играть еще одну важную роль: фамилия указывает на родовое, а имя — на индивидуальное начало. Причем как раз соотношение родового и индивидуального становится в этом случае основой смыслообразования. Пример находим в романе В. Набокова «Защита Лужина». С самого начала заглавный персонаж лишается права на личное имя: «Больше всего его поразило то, что с понедельника он будет Лужиным». На протяжении всего романа личное имя не упоминается ни разу. Родовое вытесняет индивидуальное, «я» теряется в надличностном. И только в финале, когда происходит самоубийство, восстанавливается status quo: «Александр Иванович, Александр Иванович! — заревело несколько голосов.
Но никакого Александра Ивановича не было». Герой как бы не встречается с собственным именем, проживая жизнь под фамилией Лужин, и умирает отчужденным от самого себя.
До сих пор речь шла об именах отдельных персонажей. Между тем важную смысловую роль играет система имен. Она дает, в частности, возможность лаконичной, «свернутой» передачи сложных смыслов. Это, например, позволяет Довлатову на минимуме текстового пространства достаточно многогранно охарактеризовать героя: «Леопольд писал, что у него есть жена Хелена, сын Романо и дочь Моник. А также пудель, которого зовут Игорь».[41] Члены семьи Леопольда — выходца из России — носят разноязычные (немецкое, итальянское и французское) имена, и это не только свидетельствует о том, что герой — «гражданин мира», но и передает хаотичность его мышления, В контексте этого «интернационала» русское имя собачки способствует созданию иронии, т. е. оказывается одним из средств выражения авторской оценки.
Система имен может реализовываться в пределах одной-двух фраз и в целом произведении. Так, у Довлатова в «семейной хронике» «Наши» имена представителей нескольких поколений одной семьи воплощают авторскую концепцию жизни, логику хода истории. Книга открывается тем, что в зачине возникает имя прадеда — Моисей. Начиная с такого имени, автор как бы обращается к началу начал родословия. «Наш прадед Моисей был крестьянином из деревни Сухове» — звучит почти как «Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова» (Новый Завет, 1:2). Кстати говоря, именно Исааком у Довлатова и зовут сына упомянутого Моисея.
Начинаясь от прадеда Моисея, повествование обещает быть почти библейской семейной эпопеей. В соответствии с именами проживают жизнь три его внука — Леопольд, Донат и Михаил. Эта зависимость судьбы и имени подчеркивается автором: «Младшему, Леопольду, как бы умышленно дали заморское имя. Словно в расчете на его космополитическую биографию.
Имя Донат — неясного, балтийско-литовского происхождения (Что соответствует неясному положению моего отца. В семьдесят две года он эмигрировал из России.)
Носитель чисто православного имени, Михаил, скончался от туберкулеза в блокадном Ленинграде.
Согласитесь, имя в значительной степени определяет характер и даже биографию человека».[42]
В дальнейшем имена персонажей характеризуют и сложный национальный состав и непростую судьбу семьи. Последним появляется и завершает логику развития этого семейного микрокосма сын повествователя — Николае Доули: «… 23 декабря 1981 г. в Нью-Йорке родился мой сынок. Он американец, гражданин Соединенных Штатов. Зовут его — представьте себе — мистер Николае Доули. Это то, к чему пришла моя семья и наша родина». Англизированная форма имени, трансформация фамилии (Довлатов — Доули) говорят о новом этапе семейной истории. Это позволяет, вопреки утверждению повествователя («вот к чему пришла наша семья»), счесть финал открытым.
Таким образом, значимость имени персонажа, проблема «имя и судьба» могут быть осознаны или не осознаны автором, акцентированы им, как у Довлатова, или завуалированы, как у Набокова, но безотносительно к авторской воле, в отличие от индивидуального имени в жизни, имя в литературе — это структурообразуюший компонент персонажа, определяющий и его место в произведении и его судьбу.
Н. И. Ищук-Фадеева. «Гроза» А. Островского — христианская трагедия?г. Тверь
Само понятие «философская трагедия» может показаться несколько сомнительным. Новое время, переживая этапы, во многом сходные с этапами становления драмы, обнаружило это: одна из первых трагедий нового времени «Христос страждущий» представила героя, знающего, без сомнения совершающего свой путь. И личность, и страдания являют собой безусловный трагизм, которого тем не менее недостаточно, чтобы трагическая личность стала трагическим гeроем.
Таким образом, театр нового времени обнаружил, что жанр трагедии, с одной стороны, возможен на каких-то иных, «нехристианских» основаниях. С другой стороны, одно из основных понятий религии и философии — понятие греха. Это закономерно, ибо понятия добра и зла — кардинальные понятия как любой религии, так и любого вида или жанра искусства — прямо и непосредственно связаны с представлениями о грехе. Драматургия, в силу своей родовой специфики исследующая борение страстей, испытывает интерес именно к «греховной» жизни. Одна из подлинно бытийных драматических проблем — категория вины/греха как религиозного и мирского эквивалента двойной ответственности человека перед Богом и людьми — придает драме характер подлинно философского диалога о сути этих понятий и их бытийном значении. Особенно важно это для драматической структуры, сюжет которой движется от падений («грехопадений») к искуплению греха в той или иной форме. Во многом и жанры дифференцируются в зависимости от содержания понятия «грех».
В предложенном аспекте особый интерес представляет знаменитая пьеса А. Н. Островского «Гроза». Это драма, которой и повезло в критике, и не повезло одновременно: повезло, так как практически сразу после публикации пьеса стала одной из самых обсуждаемых; не повезло, так как, однажды претерпев тенденциозную интерпретацию, она так и осталась в системе ограниченных, но как бы узаконенных представлений. Драматическая история «Грозы» в критике представлена в статье Н. Тамарченко.