Иван Бунин. Жизнь наоборот — страница 19 из 29

Что там было еще, кроме уже возникшего выше «Хорошо, что нет царя»?

Например, вот это:

Все розы, которые в мире цвели,

И все соловьи, и все журавли,

И в черном гробу восковая рука,

И все паруса, и все облака,

И все корабли, и все имена,

И эта, забытая Богом, страна!

Так черные ангелы медленно падали в мрак,

Так черною тенью Титаник клонился ко дну,

Так сердце твое оборвется когда-нибудь – так

Сквозь розы и ночь, снега и весну…

Помню ошеломляющее впечатление, – писал один из современников, читатель этого сборника, – здесь не только злая ирония, а будто блоковский ветер пронесся… Разгромлено все, но упиваешься этими ветреными хлещущими хореями. Стало пусто, но нет иллюзий, нет лжи, есть свобода и пустота… Георгий Иванов освобождает многих не только от романтических иллюзий, но и от чаяний создателя этой музыки – Блока.

Или вот – совершенно прекрасное:

Над закатами и розами —

Остальное все равно —

Над торжественными звездами

Наше счастье зажжено.

Счастье мучить или мучиться,

Ревновать и забывать.

Счастье нам от Бога данное,

Счастье наше долгожданное,

И другому не бывать.

Все другое – только музыка,

Отраженье, колдовство —

Или синее, холодное,

Бесконечное, бесплодное

Мировое торжество.

Но, видимо, и это стихотворение не нравится Бунину. Впрочем, чего ждать от нашего героя? Мы отлично помним его желчные характеристики, данные современникам.

Бунин вообще всех валил в одну кучу: футуристы, туда же сыплются и прежде их возникшие декаденты, потом сверху летят абстракционисты.

«Не везет» даже Блоку.

Хорош ваш Блок! Просто эстрадный фигляр. В ночном кабаке после цыган – отчего же – послушать можно. Но к поэзии это никак не относится. Решительно никак. Эти – пусть музыкальные – вирши даже не спуск в преисподнюю, в ад, а в грязное подполье, в подвал «Бродячей Собаки», где «пьяницы с глазами кроликов – in vino veritas кричат», кричат, как в цирке – Браво, рыжий. Браво, Блок! Ведь ваш Блок просто рыжий из цирка, просто клоун, шут балаганный, из своего же собственного позорного «Балаганчика».

То, что в одной из прогулок по Парижу Одоевцева даже не пытается защитить Блока, поражает разгоряченного собственной речью Бунина, застает его же самого врасплох.

– Вы что? Устали? Уморились?

Я смотрю на часы на руке.

– Уже четверть четвертого. Жорж будет беспокоиться – куда я пропала.

Он кивает.

– Конечно, будет. Как не беспокоиться, когда он так вас любит, слишком сильно любит. Толку от такой любви никакого. Ни вам, ни ему. Одно беспокойство и мученье. Знаю. И как еще знаю – по опыту. А поделать ничего нельзя – приходится терпеть. Теперь он, конечно, с ума сходит, а вернетесь вы – закатит вам скандал. И еще какой! Все как полагается. Это и есть великая любовь, посланная богами смертным, как наказание и лютая казнь. Самая неподдельная, великая любовь.

Одоевцева ловит Бунина на слове:

– А Веру Николаевну вы тоже так любите? – неожиданно спрашиваю я и, смутившись от собственной бестактности, чувствую, что краснею. Ведь меня с детства учили: No personal questions or remarks[13]. A это ли не «personal question»?

Но у Бунина свои представления о такте и бестактности. Он сразу же отвечает:

– Веру Николаевну? Нет. Совсем другое дело. Даже сравнивать дико. Люблю ли я ее? Разве я люблю свою руку или ногу? Разве я замечаю воздух, которым дышу? А отсеки мне руку или ногу, или лиши меня воздуха – я изойду кровью, задохнусь – умру.

И мы уж помним эти слова, они возникали в нашем рассказе раньше. А вот этого мы еще не слышали:

– Да, без нее я вряд ли могу жить. Но сказать, что я ее люблю, – (тут он недоумевающе разводит руками). – Нет, или вернее люблю, как себя, не замечая этого. Ведь о том, что я люблю себя, я не помню и даже рассержусь, если кто-нибудь назовет меня «самолюбцем». Возможно, что это и есть самый высокий, правильный род любви – по завету Христа: «Люби ближнего, как самого себя». Без преувеличений, трагедий и мук. Не замечая своей любви. Она часть меня, составная, неотъемлемая часть меня. Яснее я объяснить не могу. Но с ней разлуку мне бы пережить не удалось.

И тут же – по-бунински – как писатель нападает на свою тоже пишущую собеседницу, указывая широким жестом на море:

– Ну, как бы вы описали это волшебство, вы – нелюбительница описаний природы?

Одоевцева смотрит на легкие золотисто-розовые облака, которые тают в голубом небе, и сразу попадает в ловушку:

Закатные облака похожи на ангелов, пролетающих над морем, чтобы утешить чаек, рыб и рыбаков, попрощаться с ними, перед тем как вернуться к себе домой, в рай.

Смешная сцена. Реакцию Бунина не трудно предугадать.

Ну, конечно, конечно. Без ангелов у вас всех не обходится. Ангелы у вас всех, особенно у Смоленского, какая-то домашняя птица, вроде курицы, под всяческими соусами подаются. Жареные, вареные, свежеощипанные – ведь и перья из ангельских крыльев на поэтическую потребу идут. А уж о лире и не говорю. Кому только ангелы ее не протягивали. Даже Ходасевичу, помните: «Мне ангел лиру подает…» – На, играй на ней райские песни! Сладкозвучничай!

Одоевцевой, что называется, нечем крыть.

Адамович когда-то сказал в своих воспоминаниях о Бунине:

Я никогда не мог смотреть на него, говорить с ним, слушать его без щемящего чувства, что надо бы на него наглядеться, надо бы его наслушаться, именно потому, что это один из последних лучей какого-то чудного русского дня.

Бунин как будто несет этот последний луч чудного русского дня. Дня, которого он уже не увидит. Может, поэтому он не полюбил так стихотворение Иванова про «хорошо, что нет Царя, хорошо, что нет России» – именно из-за последних строчек: «что никто нам не поможет и не надо помогать», в которых так легко заменить «и не надо помогать» на «и не надо вспоминать», пусть и в ущерб точности текста и повтору однокоренного слова, но оно где-то сквозит, это слово про ненужность памяти, как будто прячась за всем остальным текстом, как «облак», как тень. Но и просить о помощи некого. Никто и не поможет.

16

Бунин (или его герой?) ложится на нижнюю койку не раздеваясь. Нельзя раздеться: сильно качает, один момент – и выбросит тебя с койки, ударит об стену, об умывальник, да и вообще слишком холодно.

Все ходит ходуном, все качается. Так вот ты какое, отплытие с родины. Ударяет волна в задраенный иллюминатор, стекает и бурлит – родина на прощание тебе грозит и тебя проклинает. Бунин сейчас как Иона в чреве кита.

И повелел Господь большому киту поглотить Иону; и был Иона во чреве этого кита три дня и три ночи.

И помолился Иона Господу Богу своему из чрева кита и сказал: к Господу воззвал я в скорби моей, и Он услышал меня; из чрева преисподней я возопил, и Ты услышал голос мой.

Ты вверг меня в глубину, в сердце моря, и потоки окружили меня, все воды Твои и волны Твои проходили надо мною.

И я сказал: отринут я от очей Твоих, однако я опять увижу святый храм Твой.

Бунин лежит (или его герой лежит?) в этом железном чреве и, все безвольнее отдаваясь в полную власть этому гроханью и уханью, иногда то задремывает, то вдруг просыпается от особо бешеных размахов и тогда хватается за койку, чтобы не вылететь из нее.

Гудит труба в рукомойнике, сточная дыра там тоже гудит. И вдруг перестает гудеть и начинает булькать – ревет и захлебывается.

Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня; морскою травою обвита была голова моя.

До основания гор я нисшел, земля своими запорами навек заградила меня; но Ты, Господи Боже мой, изведешь душу мою из ада.

Когда изнемогла во мне душа моя, я вспомнил о Господе, и молитва моя дошла до Тебя, до храма святаго Твоего.

Чтущие суетных и ложных богов оставили Милосердаго своего, а я гласом хвалы принесу Тебе жертву; что обещал, исполню: у Господа спасение!

И сказал Господь киту, и он изверг Иону на сушу.

Но это Иону уже извергли на сушу, а Бунину (или его герою?) еще плыть и плыть.

И текут часы, час за часом, и даже кажется, что никогда уже не кончится эта мука качки, эта ночь и этот мрак, вой ветра, гудение сточной дыры, эти удары об корму и иллюминатор, завывание, шум и плеск, шипение – и снова «всё новые и новые удары то и дело налетающих откуда-то из страшной водной беспредельности волн».

И то ли Бунину, то ли его герою полуснится, полубормочется в голове, какое-то неполное забытье баюкает:

Гром и шум, корабль качает,

Море Черное шумит…

Бунин или герой его спрашивает сам у себя: «Как дальше? Ах да, вспомнил».

Снится мне – я свеж и молод…

От зари роскошный холод

Проникает в сад…

На самом деле это герой, а не Бунин, персонаж рассказа «Конец» лежит на нижней полке. Бунин с Верой Николаевной как-то умостились на верхней, одной.

В ее воспоминаниях есть режущая деталь:

Устроившись в каюте, я поднялась в рубку. Там сидят недовольные французы, они возмущаются, что на французском пароходе получили каюты русские.

Вот она – начавшаяся эмиграция. Они даже еще не успели доплыть до Европы.

А до этого была спешка и самое тяжелое утро в жизни.

Из города доносится пальба, прибегают люди с испуганными лицами, без вещей, вскакивают на пароход. У некоторых есть билеты, а у других ничего нет, они и не планировали, но «все побежали, и я побежал». Это паника. Она царит в городе уже со вчерашнего вечера.