Иван Бунин. Жизнь наоборот — страница 28 из 29

спомнит легенду о беглом солдате (он был едва живой от страха и голода), скрывавшемся когда-то в летних хлебах.

И предвечернее солнце смотрит в комнаты, а комнаты смотрят на вишневый сад на западе.

В некиим царстве, в некиим государстве жил-был богатый купец, именитый человек. Много у него было всякого богатства, дорогих товаров заморских, жемчугу, драгоценных камениев, золотой и серебряной казны; и было у того купца три дочери, все три красавицы писаные, а меньшая лучше всех; и любил он дочерей своих больше всего своего богатства, жемчугов, драгоценных камениев, золотой и серебряной казны – по той причине, что он был вдовец и любить ему было некого; любил он старших дочерей, а меньшую дочь любил больше, потому что она была собой лучше всех и к нему ласковее.

Это мать или дворовые рассказывают маленькому Ване «Аленький цветочек» – наверное, своими словами, на свой лад.

А он думает про поле, про мужицкие избы, к которым ходил днем, о том, как иногда стерег с детьми давно уже бывших крепостных скотину.

«Аленький цветочек» идет своим чередом, рассказывает о чудесах, о верности, о людской зависти. А Ванечка вспоминает, что сегодня говорил ему его воспитатель, престранный человек, «сын предводителя дворянства, учившийся в Лазаревском институте восточных языков, одно время бывший преподавателем в Осташкове, Тамбове и Кирсанове, но затем спившийся, порвавший все связи родственные и общественные и превратившийся в скитальца по деревням и усадьбам».

Тот тоже часто ему рассказывает свои бесконечные «сказки», верь в них, не верь, непонятно. Этот сын предводителя дворянства много чего видел сам, пока бродил по свету, да и без всяких скитаний может много чего рассказать: владеет тремя языками, неплохо начитан. Но что самое удивительное, он неожиданно привязывается ко всем этим сперва чужим людям и вызывает к себе обратную горячую любовь.

Он мгновенно выучил маленького Бунина чтению, причем по «Одиссее» Гомера, очень занимает его своими рассказами «то о медвежьих осташковских лесах, то о Дон Кихоте» (а мальчик, как все мальчики, бредит рыцарством, как же тут без Дон Кихота), но главное, бередит воображение ребенка даже не совсем иногда понятными, но такими важными и волнующими разговорами о жизни, о людях.

Он такая Феклуша из «Грозы» Островского, только с другим знаком: Феклуша темная, глупая, а воспитатель Ванечки – как очарованный странник, говорящий сразу на четырех языках.

А еще он играет на скрипке. Можно себе представить этот сильный и тонкий звук, перелив, тоску и радость. Рисует акварелью. (Куда он сгинул потом? Этот неназванный, а стало быть, безымянный для нас странный человек? Ушел потом от приютивших его людей дальше – по деревням и усадьбам? Заснул где-то под зимним забором, набравшись водки в каком-нибудь кабаке? Умер, как приживал, своей смертью когда-то потом, когда молодой Иван Алексеевич уже уехал?)

Неназванный воспитатель играет, потом пишет красками, а с ним и маленький Бунин иногда по целым дням не разгибается, тоже что-то рисует акварелью, «до тошноты насасываясь с кисточки водой, смешанной с красками», зато и запоминает на всю жизнь «то несказанное счастье, которое принес [ему] первый коробок этих красок: на мечте стать художником, на разглядывании неба, земли, освещения у [него] было довольно долгое помешательство».

Забавно, но именно безымянный воспитатель из автобиографической справки, написанной Буниным (на самом деле он никакой не безымянный: он Николай Осипович Ромашков, но в той справке Иван Алексеевич его почему-то никак не называет, а мне нравится эта игра, перетекание из неназванного в названное), и был тем двигателем, который вдруг заставил маленького Ваню писать.

Ромашков (какая цветочная фамилия: Васильков, Цветков, Левкоев) писал «сатирические вирши на злобы дня».

…и вот написал стихотворение и я, но совсем не злободневное, а о каких-то духах в горной долине, в лунную полночь. Мне было тогда лет восемь, но я до сих пор так ясно помню эту долину, точно вчера видел ее наяву. Вообще я много представлял себе тогда чрезвычайно живо и точно.

Впрочем, учит гувернер своего воспитанника так себе, чему попало и как попало. Из языков он предпочитает латынь – и вот Ванечка все зубрит и зубрит: albus, alba, album. Даром что цвет этого слова белый, никаких васильков и левкоев.

Но у Вани свои странности, свои белые цветы: года за два до поступления в гимназию (он поступил в десять лет) маленький Бунин испытывает вдруг одну сильную страсть – его зачаровывают жития святых.

В городе Патары жил один богатый человек, имевший трех дочерей. Когда дочери стали достигать совершеннолетия, торговые дела у этого богача сложились так неудачно, что он совсем разорился. Тогда у него зародился преступный план использовать красоту своих дочерей, чтобы добывать средства для пропитания. Святой Николай узнал о его планах и решил спасти его и его дочерей от такого позора. Подкравшись ночью к дому разорившегося купца, он бросил в окно мешочек с золотыми монетами. Найдя их, обрадованный купец выдал замуж свою старшую дочь, дав ей нужное приданое. Через короткое время святой Николай подбросил купцу второй мешочек с золотом, которого хватило на приданое второй дочери, и она также вышла замуж. Когда святой Николай подбросил в окошко третий мешочек для младшей дочери, купец его подкараулил. Упав в ноги святому Николаю, он слезно благодарил за спасение его семьи от страшного греха и позора. Устроив своих дочерей, купец через какое-то время поправил свои торговые дела и стал помогать людям, подражая своему благодетелю.

«Житие Николая Чудотворца»

Это же почти «Аленький цветочек» – тоже три сестры, правда, все три благонравные, мешочки с золотом (откуда они у святого Николая? Впрочем, откуда у Чуда-юда, зверя лесного, чудища морского, такое богатство, тоже не до конца понятно)…

Зачарованный подвигами святых христиан, мальчик Ваня начинает истово держать пост и молиться.

Страсть эта, вначале сладостная, превратилась затем, благодаря смерти моей маленькой сестры Нади, в мучительную, в тоску, длившуюся целую зиму, в постоянную мысль о том, что за гробом. Излечила меня, помню, весна. Отзвуком этого осталось то упоение, с каким отдавался я иногда печали всенощных бдений в елецких церквах, куда водило нас, гимназистов, наше начальство, хотя вообще церковных служб я не любил. (Теперь люблю – в древних русских церквах и иноверческие, то есть католические, мусульманские, буддийские – хотя никакой ортодоксальной веры не держусь.)

Но этот маленький Бунин уже опять одним махом в коротком абзаце вырос, а наша задача идти вспять, и с каждой страницей это все сложней и трудней. Это как идти к сотворению мира – все больше темнот, пустой породы и мифов.

23

Маленький Бунин сидит в большой комнате в доме из бревен – где-то на хуторе в средней полосе России.

Одно окно этой комнаты выходит на юг, и комната днем залита солнцем, а другие два окна – на запад, там солнце только на закате, но и тогда сумеречно – под окнами вишневый сад (ви`шневый, как правильно, оказывается, надо ударять – тогда и чеховская пьеса в названии должна звучать по-другому).

В простенке стоит зеркало с длинной тумбой, из красного дерева, «туалет», а возле него – на полу – сидит ребенок трех лет. Ну или четырех – сейчас сквозь туман и не вспомнишь.

Ребенок в комнате один, и он невероятно счастлив.

За окнами стоит август. Самые его последние дни – погожий степной август, и солнечный свет из окна косыми полосами ложится на стены и пол. Свет не доходит до ребенка, не дотягивается – еще чуть-чуть, но нет.

Ребенок занят непротивоправным – он роется в тумбе зеркального туалета: ему разрешили. «Эта тумбочка с нынешнего дня – твоя».

И вот он открывает тумбочку под зеркалом, а оттуда чуть кислый запах старинных духов (они всегда пахнут печалью) и какие-то синие гербовые бумаги – он их вынимает и потом аккуратно складывает обратно, на полированную полочку тумбы с таким смешным для современного уха названием: «туалет».

Бумаги ему запретили рвать или пачкать, они покрыты строками крупных, непонятных ребенку завитушек – но он готов не рвать и не пачкать: «Радостно уже одно то, что обладаешь ими, что их много и что можно раскладывать их в тумбе, которая отныне будет твоею».

«Будет твоею» – это значит, что туда можно будет что-то еще складывать. Складывать – это и значить иметь, владеть тем, что стало твоим, даже если это не твое вовсе, как потом будет: всё временное, всё, налетит ветер – и не удержишь. Но тут всё пока солидно, всё тяжелит детскую руку: чтобы было что укладывать, подарили большую кипу синих бумаг с красивыми двуглавыми птицами (павлинами? Жар-птицами? Орлами? Но почему у них всех по две головы? Может, они все птенцы Змея-Горыныча?). Потом накопится еще многое, вроде всяких граненых пузырьков и красивых коробочек.

Но все кончается на этом свете, кроме странной печали. И вот она приходит: все разложено, бумаги несколько раз перетасованы, порядок строго обдуман, и надо затворить тумбу – и заняться чем-то другим.

Но чем?

Ребенок поднимется с пола, стоит и осматривается. Слишком пусто в этой простой деревенской комнате, только стулья да большая кровать. А еще огромное августо́вское солнце (ударение на третий слог) по диагонали геометрически расписывает трапециями некрашеный пол.

Подойди, ребенок, к окну. Почувствуй это тепло. Рассмотри паутину в верхнем углу окна. Там паук – ребенок его боится. Но паутина не дрогнет – и светится.

И вдруг муха. Глупая муха. И вот «пуак» (ребенок произносит это слово именно так) бежит на своих тонких ножках по трепещущей паутине.

Почему-то ребенку сладко следить за гибелью мухи.

Нечаянно взгляд маленького Вани (это же он?) падает на зеркало.

Я хорошо помню, как поразило оно меня. С него начинаются смутные, не связанные друг с другом воспоминания моего младенчества. Точно в сновидениях живу я в них. И вот оно, первое сновидение у истока дней моих. Ранее нет ничего: пустота, несуществование.