Иван Бунин. Жизнь наоборот — страница 9 из 29

Интересно, что чувствует русский, похожий на исхудавшего индуса, которому врачи запретили даже рукопожатия? Усталость, смешанную с благодарностью? Равнодушие? Желание спать?

Снова сон, пленительный и сладкий,

Снится мне и радостью пьянит, —

Милый взор зовет меня украдкой,

Ласковой улыбкою манит.

Знаю я, – опять меня обманет

Этот сон при первом блеске дня,

Но пока печальный день настанет,

Улыбнись мне – обмани меня!

Жизнь, протекающая, как сон, – не самый редкий мотив в прозе Бунина. «Солнечный удар» – это по большому счету рассказ о сне, который скоро закончится. «Чистый понедельник» и заканчивается почти сном: мы не уверены, что герой в череде послушниц видит именно лицо своей бывшей возлюбленной.

Я сунул ему рубль – он сокрушенно вздохнул и пропустил. Но только я вошел во двор, как из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними, вся в белом, длинном, тонколикая, в белом обрусе с нашитым на него золотым крестом на лбу, высокая, медленно, истово идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь или сестер, – уж не знаю, кто были они и куда шли. Я почему-то очень внимательно смотрел на них. И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня… Что она могла видеть в темноте, как могла она почувствовать мое присутствие? Я повернулся и тихо вышел из ворот.

В «Жизни Арсеньева» герой часто оказывается в ситуациях, когда неспособен понять, реальность это сейчас перед ним или сновидение. Иногда даже силится проснуться.

И я закрывал глаза и смутно чувствовал: всё сон, непонятный сон! И город, который где-то там, за далекими полями, и в котором мне быть не миновать, и мое будущее в нем, и мое прошлое в Каменке, и этот светлый предосенний день, уже склоняющийся к вечеру, и я сам, мои мысли, мечты, чувства – всё сон!

Вот, наверное, и сейчас Бунин хочет спать.

Он тут как Маргарита из скорей всего им нелюбимого Булгакова. Принимает бесконечную череду гостей, вывалившихся из «камина» входной двери. Они кланяются, садятся на несколько минут, целуют в символическом смысле его уставшее колено: колено распухло, но никто не оботрет его губкой с чем-то душистым. (Только сейчас подумал: эта губка – как губка наоборот. Христу подносили на кресте губку с уксусом, чтоб продлить страдания; Маргарите, хозяйке бала у Сатаны, – губку с чем-то душистым, чтоб унять саднящую кожу на коленной чашечке.)

Сидит старый, восьмидесятилетний человек, чувствует слабость. Возможно, хочет спать. Но всем улыбается, только руку никому не дает.

А может, я и не прав.

Через два года он напишет одной своей корреспондентке: «…Я с полным правом и, надеюсь, навсегда занял одно из первых мест не только в русской, но и во всемирной литературе».

Вероятно, и в этот безумный день чествования тоже так себя ощущал, что-то похожее, наверное, чувствовал.

8

У Александра Бабореко в его замечательной книге «Бунин. Жизнеописание» есть параллель с уже упомянутой Ахматовой «Худой травой» Бунина. Герой этого рассказа крестьянин Аверкий не испытывает страха смерти, потому что живет воспоминаниями о любви и счастье.

Потом Бабореко перекинет мостик уже к итальянской классике:

Бунин говорил о своем сходстве с Аверкием. Он развивает идею о мудрости жизни, – как эта идея выразилась в «Худой траве», – в рассказе о Петрарке «Прекраснейшая солнца». Лаура говорит: «…Не плачь обо мне, ибо дни мои через смерть стали вечны; в горнем свете навсегда раскрылись мои вежды, что, казалось, навсегда смежились на смертном моем ложе», «…Смерть для души высокой есть лишь исход из темницы ‹…› она устрашает лишь тех, кои все счастье свое полагают в бедном земном мире».

Цветаева много писала об этом. Но, как мы понимаем, тоже была бесконечна далека Бунину.

Споря с одним из критиков, Бунин записывает в дневнике, еще давно, еще в двадцатых годах:

«Цветаева – новое, – говорит он. – Она перекликается с теми, кто в России!» Так вот не за эту ли перекличку он и превозносит ее, а на меня ярится за то, что я будто бы ни с кем из России не перекликаюсь? Впрочем, я полагаю, что он все-таки не настолько «простодумен», чтобы думать, что в России я пользуюсь меньшим вниманием, чем Цветаева, и что я уж так-таки ни с кем там не перекликаюсь. Нет, он, вероятно, это понимает, да все дело-то в том, что совсем не с теми перекликаюсь я, с кем перекликается Цветаева.

Но, кажется, Цветаева ближе к его Аверкию, чем он сам.

Вот Цветаева пишет в своих «Записных книжках» в 1919 году:

Смерть. – Хочу допонять.

– «Боюсь смерти». – Боюсь, что буду чувствовать запах собственного разлагающегося тела – боюсь своих желтых, холодных, не поддающихся рук, своей мертвой, как у Моны-Лизы улыбки (о, сейчас поняла! Ведь Джиоконда – мертвец! Оттого ее всю жизнь так ненавидела!), – боюсь монашек, старушек, свечек, развороченных сундуков, мешочков льда на животе, – боюсь, что буду себя бояться.

И червей боюсь – о!!! – по лицу!

– Но это смешно. Оттого-то тебя и нет, что черви ползают по лицу.

Вряд ли серьезно относящийся и к Цветаевой, и к Бунину Эдуард Лимонов в своей книге, подводящей итог всей жизни, ближе все-таки по букве и духу к Цветаевой (нет, Бунин, конечно, в текстах тоже этот страх преодолевал, потому что текст всегда сильней тебя, автора, слабого и сейчас еле шевелящегося).

Лимонов в книге «Старик путешествует» говорит жизни «нет»:

На самом деле человек в старости не болеет, а подвергается нападениям смерти. Она его кусает, душит, сдавливает своими клыками, порой отступает, затем опять наваливается.

Человеку представляется, что это очередная болезнь. Но это не болезнь, это смерть его выкручивает. Она хочет своего, пришла ему пора обратиться в другую форму. Ах, как он не хочет, он же к этой привык!

Отдай, дурень, это тело! Тебе оно будет ненужным более. Ты перейдешь к более высоким формам жизни (или к более низким, или к ничему).

Но это тело, тело любви, уже не действенной, но она есть там, любовь, любви же не нужно ни ласк, ни соитий (даже страшно подумать о старческих соитьях); нет, любви нужно то тело, которое она раньше любила страстно, а теперь любит как ребенка, как собачку, кошечку, птичку, как старую мать или отца, – это тело нужно Вере Николаевне. Когда-то она отдала его тело – вполне еще бодрое – другой женщине, терпела все это рядом, но смерти она это тело отдать не может.

…Однако время опять качнулось, пошло вспять – и вот нет уже ни опасности смерти, ни близкой разлуки, которую не переиграть. Пока только наплывает ну не нищета, конечно, а бедность.

Нобелевская премия разлетелась – иногда даже не на что купить ветчину.

Бунин писал Алданову 23 августа 1952 года:

Буду продавать свое добришко, вплоть до Нобелевской медали, и как-нибудь доживу до смерти, уже близкой.

Эта тема (ветчина-колбаса) мелькала и раньше, еще до известия о премии, 1 октября 1933 года:

1. x.33. Вчера именины Веры. Отпраздновали тем, что Галя купила кусок колбасы. Недурно нажился я за всю жизнь!

Приятели и друзья вспомнят потом, что бедность Буниных была удивительной. В принципе, этих денег от премии им должно было хватить до конца. Но не хватило. Ну да, были виллы (снимали), теперь вот квартирка (тоже снимают), про которую один из свидетелей жизни сказал: «Знаете, я даже растерялся. Обстановка самая убогая».

И все, что было теперь в эмиграции у них, все было съемным.

Ни виллы его не любили, ни дома́. Всё там, всё осталось там: «Есть нечто совсем особое в теплых и светлых ночах русских уездных городов в конце лета. Какой мир, какое благополучие!»

Это отсюда, из этого текста:

Ах, как давно я не был там, сказал я себе. С девятнадцати лет. Жил когда-то в России, чувствовал ее своей, имел полную свободу разъезжать куда угодно, и не велик был труд проехать каких-нибудь триста верст. А все не ехал, все откладывал. И шли и проходили годы, десятилетия. Но вот уже нельзя больше откладывать: или теперь, или никогда. Надо пользоваться единственным и последним случаем, благо час поздний и никто не встретит меня.

Нет-нет, покинул Бунин Россию в пятьдесят лет. Это он просто в тех местах не был с девятнадцати.

И кажется, мы тоже сбились с пути, с нашего задуманного обратного счета.

…В 1948 году в жизни Бунина началась газетная травля. Он потом писал, что чернили его несколько лет. Что якобы он «перескочил к большевикам».

…Все еще подло, дико лгут, будто я «вел переговоры» насчет возвращения моего в Россию с высшими чинами большевиков в Париже. Нет, я никогда не вел. Мне предлагали самым бесстыдным образом золотые горы за это возвращение, но я их послал к черту категорически.

(Банка с пауками – любое закрытое сообщество превращается в банку с пауками.)

И еще мучительное:

В. Зеелер выдумал и напечатал в «Русской мысли» с год тому назад [то есть 9 марта 1951 года, отметим мы про себя] нечто довольно удивительное обо мне и о Чехове: я будто бы в самом гнусном виде изобразил когда-то Чехова (будто бы идущего под зонтом и со свечой в руке в отхожее место) и напечатал эти гнусности в «Современных записках». Я, конечно, ничего подобного никогда не изображал и не печатал, но нелепая ложь Зеелера была и есть вполне законна в том потоке лжи, которой целых три года, при безмолвном соучастии Зайцева, старалась опозорить меня «Русская мысль», начав со лжи о том, будто я совершил «сальто-мортале» к большевикам. ‹…› Но тут меня спас шестой выпуск новой «советской» энциклопедии, где сказано, что я одержим совершенно бешеной ненавистью к советскому союзу [именно так и написано – с маленьких букв].