Иван-дурак: Очерк русской народной веры — страница 13 из 75

[56]. В результате сама речь сказки местами превращается в орнамент, построенный на повторении постоянных декоративно-стилистических элементов. Этот словесный орнамент может быть довольно длинным, пространным, напоминая чудесный ковер, расшитый затейливым и сложным узором. Это тоже игра словами, но игра по строго установленному рисунку, по речевому трафарету.

В итоге язык волшебной сказки характеризуется свободой и разнообразием речевых средств, при Стилистическом единообразии, а порою — однообразии. Это становится языковым признаком сказочного жанра. Все формы фольклора так или иначе тяготеют к сохранению и многократному воспроизведению той или иной стилистической традиции. Без этой консервации языка — не было бы фольклора. В ходе передачи из уст в уста, из поколения в поколение фольклорные жанры не столько видоизменяются, сколько застывают.

Но к этому надо прибавить, что всякое древнее искусство строго канонично. Потому что в идеале оно восходит к какой-то великой или божественной истине, которая лежит не рядом и не около искусства, в виде окружающей действительности, но позади, в прошлом, в истоках художественного образа. Любой художник древности старался не только открыть эту истину заново для себя, но прежде всего воспроизвести ее так, как она досталась по наследству, от предков, в виде идеального образца, апробированного религиозной традицией. А у фольклора в далеком прошлом, в истоках, как мы не раз отмечали, располагалась — магия. Она предусматривает особую строгость и точность в своем исполнении. Магическая или заклинательная словесная формула не меняется, но передается как величайшая тайна и высочайшая святыня. Даже в тот период, когда магия сошла со сцены или ушла на периферию жизни, ее традиция бессознательно продолжает действовать.

К тому же поэтический мир сказки это мир не реальный, а условный, который не поддается, не подвергается окончательной конкретизации. В результате сказка изъясняется достаточно условным и обобщенным языком. Обращает на себя внимание неопределенность места, времени и действия того, что здесь происходит. Сказка никогда не называет точно город или деревню, где происходит действие, и даже название страны, Россия, избегает употреблять. Она говорит о местожительстве героя, пользуясь предельно обобщенной формулой: «В некотором царстве, в некотором государстве». Существует вариант: «Не в котором царстве, не в котором государстве», что обозначает как бы: нигде или неизвестно где. Или где-то далеко отсюда начинается рассказ: «В тридевятом царстве, в тридесятом государстве». Иногда в виде словесной и смысловой игры это сопровождается дополнением типа: «В некотором царстве, в тридевятом государстве, в том самом, где мы живем, хлеб жуем…» Но по сути, если разобраться, это псевдо-уточнение нисколько не уточняет, а лишь запутывает местоположение героя.

В сказке никогда не указывается точный маршрут, по которому отправляются герои. Даже если это на тот свет, то все равно — это какое-то неопределенное «далеко», расположенное за синими морями, за высокими горами. Нет названий ни городов, ни стран, в которых герой останавливается по пути или которые он пересекает. Продолжительность времени путешествия иногда сообщается, но в крайне условной стереотипной форме: три года, или три дня и три ночи, или тридцать лет и три года. И уж, конечно, сказка не дает никогда никакой датировки событий и не вводит в свой обиход исторические имена и события.

Эта подчеркнутая неопределенность места, времени и действия в сказке особенно бросается в глаза на фоне средневековой, древнерусской письменной литературы. Обе эти литературы — устная сказка и письменная книга — существовали параллельно, но никогда или почти никогда не смешивались, не пересекались. Одним из высочайших барьеров, стоявших между ними, была строгая документальность жанров письменной литературы. Древнерусская книга до XVII века не знала романа и повести, построенных на вымышленном или на сказочном сюжете. Она имела дело лишь с проверенным, основанным на фактах, документальным материалом. И даже если этот материал оказывался фактически не подлинным и недостоверным (допустим, излагалась какая-нибудь легенда), письменная литература придавала ему видимость точного и обоснованного документа. Она оснащала этот материал точными датами, историческими именами, ссылками на точное место, где произошло описываемое событие, указанием, кто был его очевидцем или достоверным свидетелем. Потому в древней письменной литературе господствуют документальные жанры, будь то житие святого, летопись, хроника или историческая повесть.

По жанру и по языку древнерусская книжность, если подыскивать ей аналогии в новой словесности, ближе стоит не к нашему роману и не к новелле, построенным на выдумке, но к тому, что мы сейчас называем — литературой факта. То есть она ближе — к очерку, к публицистике, к газетной корреспонденции, к протоколу и репортажу. В широком смысле слова, вся древнерусская письменная литература это, в первую очередь, информационное сообщение о действительных или якобы действительных лицах и событиях. Очень часто это были информации или репортажи о чуде, которое произошло там или тут по воле Бога или христианских святых. Но это не меняло сути дела, поскольку чудо подлежало проверке и рассматривалось и подавалось как документированный факт.

Сошлюсь только на один пример, казалось бы, совершенно фантастический. Это «Повесть о Меркурии Смоленском», которая пользовалась успехом в XVI веке. Речь идет об осаде Смоленска татарами. Согласно преданию, на защиту города вышло войско во главе со святым юношей по имени Меркурий, который фигурирует как историческое лицо. Меркурию Смоленскому в бою с татарами помогла сама Богоматерь, которая на время воскресила и подняла мертвых к сражению. Татар удалось разбить. Но в итоге от русского воинства в живых никого не осталось. Самому Меркурию в этой битве отсекли голову. Тогда, после окончания битвы, он встал, взял собственную голову в руки и понес в город Смоленск. Ему навстречу вышло множество граждан, которые видели собственными глазами это чудо. Меркурий держал свою голову в руках, а его голова двигала языком и подробно рассказала всем собравшимся, как было дело и как сама Богоматерь помогла разбить татарское войско. Сообщив эту информацию, Меркурий окончательно умер.

Все это — не сказка. Потому что по своему жанру и языку «Повесть о Меркурии Смоленском» оформлена как документ. Здесь и точное название места действия, и дата, и множество свидетелей этого чудесного происшествия. И даже есть очевидец чуда, который должен был временно воскреснуть и принести собственную отсеченную голову в руках, с тем чтобы она пересказала ход событий. Иными словами, голова сыграла роль репортера, после чего фактическая сторона чуда не подвергалась никакому сомнению.

Своим условным языком сказка как будто нам заявляет: то, о чем я рассказываю, произошло раньше истории. И не надо выяснять — где это, когда и с кем это было. Но это было! Сама начальная формула сказки: «Жил-был», «Жили-были» или «Бывало-живало» («Бывало-живало — купец да купчиха. Бывало у них один сын…») — говорит о чем-то таком древнем, о чем в русском языке и следа не осталось. И если мы сейчас иногда говорим: «Жил-был» или «Жили-были», то это уже обратное влияние сказки на русский язык. В письменном языке никаких этих давно прошедших форм нет. Это привилегия сказки. Формула «жил-был» — это знак изначальной и решительной неопределенности того времени, когда происходит сказочное действие. После нее нельзя спросить: а все-таки, скажите пожалуйста, — когда это было? Но эта же неопределенная форма времени свидетельствует о доисторическом происхождении сказки. А также о том, что со сказки что-то начинается. А что было раньше, и сама сказка не знает. Но тупо повторяет в своем начале: «Жил-был старик со старухою».

Сказка начинает со старости. Формально — это обычный зачин, традиционная языковая формула сказок. Но если вдуматься в нее? Голова кружится. Ведь если сказка начинается со старика со старухой, которые когда-то давным-давно жили-были, после чего только и разворачивается сказка, как что-то молодое и новое, то можно вообразить и представить те невероятные глубины прошлого, из которых исходит и от которых отталкивается сказка. Но удивительно, что сказка, несмотря на свою старость и древность, чувствует себя явлением нового времени, нового по сравнению со стариком и старухой.

Однако, обратимся к тому давно прошедшему времени, с которого начинает сказка и которое она определяет формулой «Жил-был». Сказка не знает, когда это было, и говорит, например, что это было тогда, когда Христос по земле ходил. То есть, когда на земле повсюду творились чудеса. Но так сказано на русской, на православной почве. А в негритянской сказке, которая не знает Христа, о том же самом, о давно прошедшем времени сказок, говорилось: «Давным-давно, когда колдовство встречалось повсюду, жила в одном городе красивая девушка». Значит, был какой-то мир до сказок, полный чудес. А русская сказка упрямо повторяет: «В старые годы, в старопрежние, у одного царя было три сына…»

Возникает вопрос: почему сказка всегда откатывается назад? «Мы говорим, что мы умны, а старики спорят: нет, мы умнее вас были; а сказка сказывает, что когда еще наши деды не учились и пращуры не родились, а в некотором царстве, в некотором государстве жил-был такой старичок…»[57]

Высшая мудрость лежит, по-видимому, позади сказки, в ее прошлом или, лучше сказать, в ее позапрошлом времени. Одна из сказок — о невероятных происшествиях, о волшебных свойствах героя — заканчивается словами: «Говорят, в старину все такие-то удальцы рождались, а нам от них только сказочки остались»[58].

Сказка — это какой-то остаток прежних чудес, в которые сам сказочник не верит, но по порядку которых — непонятно почему — тоскует.