Иван-дурак: Очерк русской народной веры — страница 16 из 75

[73]

Происходит что-то загадочное. Почему за огонь надо платить сказкой? Почему старик имеет такую силу, что если ему не расскажут сказку, он валит на землю братьев и вырезает у них из спины три ремня? Почему старик сразу становится бессильным и покорным, едва он перебил сказку дурака, и тот сам валит его на землю и выходит победителем?

Безусловно, это связано с чем-то очень и очень древним, о чем рассказчик уже забыл и сам не понимает, о чем рассказывает. Перед нами, по сути дела, состязание в колдовстве. Борются два колдуна. Но в русской сказке эта борьба происходит на уровне речи, тогда как когда-то давно это происходило на уровне чуда. В сказках Океании, например, встречается такой сюжет: два колдуна сидят друг перед другом и состязаются в магической силе. И фокусы, которые они друг перед другом проделывают, очень похожи на нашу небывальщину. Допустим, один полинезийский колдун говорит другому: «Покажи свое могущество!» Тот произносит заклинания, но ничего показать не может, поскольку сила первого колдуна перевешивает его силу. Тогда первый колдун произносит свои заклинания и вдруг, сказано, «распрямился и достал головой до неба. Все подивились силе его колдовства». А он снова сократился до обычного человеческого роста. Потом, вращая веер, запел, а второй колдун внимательно следил за ним. И вдруг все тело первого колдуна распалось на мелкие кусочки — «лишь голова осталась лежать на циновке». И так же внезапно эти куски срослись и стали вновь живым телом. А затем первый колдун начал вращать веером у самого лица второго колдуна. И у того голова упала с плеч на циновку, да так и осталась лежать»[74].

Можно предполагать, что древнее состязание в магии превратилось — на уровне сказки — в чисто словесное состязание. Не кто кого пересилит, а кто кого переговорит. Но по старой памяти языку сказки все еще придается какое-то колдовское значение.

Очевидно, в древности существовал строгий закон о непрерывности сказки. Язык сказки — это священная речь, и нарушать ее запрещалось. На Руси в старину — перед тем, как рассказывать сказку — говорили в виде предупреждения (и эта старинная поговорка записана этнографами): «Чур сказку не перебивать, а кто перебьет, тому змея в горло заползет!» Безусловно, это реликт какого-то древнего правила. Показателен и другой старинный афоризм, сопровождающий сказку: «Сказка от начала зачинается, до конца читается, в середке не перебивается».

Обычай не прерывать сказку восходит, конечно, к тем далеким временам, когда сказки предназначались не только людям, но и духам, и само рассказывание сказок носило магический характер. Известна, что у многих народов Сибири еще в недавнем прошлом сказки рассказывались на охоте, для того чтобы ублажить хозяина леса. У хакасов, живущих в Алтайском крае, есть предание об одном старом сказителе. Когда однажды он, рассказывая сказку, прервал ее на середине и вышел из дому, то увидел какого-то странного богатыря (очевидно, духа или предка), застрявшего в горе вместе с конем. Богатырь был сильно обижен и спросил: «Меня почему так оставил, в горе оставил?» После чего сказитель тяжело заболел и, умирая, завещал другим сказителям, на будущее: ни в коем случае нельзя останавливаться где-то посередине сказки, нужно всегда доводить ее до конца[75].

Итак, можно догадываться, что в глубокой древности сам процесс рассказывания сказки был связан с движениями и процессами, которые происходят в окружающем человека мистическом мире. Поэтому рассказ должен быть непрерывным. И хотя у русских сказок все эти магические функции давным-давно отпали, и сказка является сугубо развлекательным жанром, ее непрерывность продолжает оставаться законом, который заложен в саму эстетическую природу сказки. Непрерывностью рассказа человек окружает себя, как забором, и отгораживается от беды.

Сказка — это связка. И соответственно, сказка — это складывание. Сказывать сказку означает в первую очередь связывать или складывать слова и предметы. Недаром в русском народе сказочником называют человека, который не только помнит сюжеты сказок, но умеет их излагать складно — согласно пословице: «красна песня ладом, а сказка красна складом». Под складом в данном случае имеется в виду стройное и нерасторгаемое сплетение слов и образов.

Всем известны сказки «Репка», «Терем-теремок», «Колобок». Они строятся в виде цепочки или арифметической задачки, когда к одному имени прибавляется второе, третье, четвертое и все эти имена суммируются и перебираются заново с появлением каждого нового персонажа. В результате создается ритмически нарастающий список имен, который катится по рассказу снежным комом или колобком с перечислением всех, от кого колобок ушел. Эстетическое удовольствие в данном случае доставляет сам процесс связывания или складывания слов. Он становится осью действия. И легко заметить, как цепко эти слова держатся друг за дружку и с какой плавностью и непрерывностью развития осуществляется цепная реакция: «…Сучка за внучку, внучка за бабку, бабка за дедку, дедка за репку — тянут-потянут, вытянуть не могут». Пока, наконец, какое-нибудь последнее звено в этой цепи (прибежавшая на помощь мышка) не сдвинет всю громаду.

В сущности, в сказке подобного типа безразлично — мышь родила гору или гора родила мышь. Так же, как безразлично, включаются ли в действие все меньшие и меньшие по размерам величины, как это происходит в сказке о репке, или все большие и большие. Важны не следствие и не причина, важен сам составляющий ряд вещей и слов.

Сказка в данном случае своего рода прибор, демонстрирующий чистый процесс взаимосвязанности вещей. Этот процесс связывания или сцепления сам по себе ей дорог и интересен. Конечный итог может быть ничтожен или бесперспективен. Колобок все-таки пойман и съеден хитрой лисой, теремок вместе со всеми обитателями раздавлен медведем. Но сказка имеет прибыль с оборота, а не с капитала, и проигрыш ее здесь привлекает не меньше, чем выигрыш. Ей равное удовольствие доставляет прогресс и регресс, возрастание и убывание ценностей. Это хорошо видно в сказках, где сюжетом становится — мена. Когда, допустим, в ходе торговых и речевых операций мужик меняет коня на корову, корову на свинью, свинью на курицу, курицу на клюшку, которая по дороге ломается, или на иголку, которая теряется. Но возможен и противоположный, возрастающий ряд. Лиса за лапоть получает курочку, за курочку гусочку, за гусочку барашка, за барашка бычка.

Сказке в принципе все равно, какие вещи на какие менять и, соответственно, какие вещи связывать между собою в сюжетно-словесную цепь. Случается, сказка забывает какоето звено в этой цепочке, или наспех подставляет какое-то другое название, делает ошибки и ляпсусы. Это не мешает ей продолжать повествование по необходимой канве. Ибо в ней живет сама идея канвы, идея связи, идея плетущейся нити, даже при утрате смысла. Поэтому сказка обладает способностью к быстрой регенерации тканей, пускай это ведет иногда к каким-то чудовищным наростам в ее тексте. Но поражает безукоризненная правильность общего рисунка, который словно запрограммирован в ее генах.

Все это вместе называется: городить огород, мостить мосты, сказывать сказку — на основе ее удивительной страсти к развитию связанного ряда. Кажется, речь сама себя порождает, не побуждаемая никакими мотивами, кроме внутренней логики действующих в ней сопряжений. Вместо репки или вместе с репкой тянут сказку. Сказка пользуется любым удобным предлогом, с тем чтобы, помимо прочего, рассказать нам о себе, о своем законе и устройстве. Она вьет из языка и из вещей веревки — в расчете построить еще один перевоз. Мы знаем, что сказка достаточно бесцеремонно обращается с фактами и с естественными свойствами природы и человека. Но она проявляет какую-то страстную пунктуальность и дотошность в поддержании системы сцеплений, где каждое колесико тщательно обговаривается и служит предметом обожания. Сказка, если это ей понадобится, переворошит стог сена ради того, чтобы найти в нем иголку и сшить потом наново весь этот стог по собственному фасону — методом репки, способом мышки, нанизывая слова, словно бусы, на одну нитку.

Даже в тех сказках, которые рассказываются самым простым и неукрашенным языком, особая слаженность достигается за счет того, что почти каждая фраза заимствует из предыдущей какое-либо слово и воспроизводит его в новом повороте. На чем кончает один речевой период, то подхватывается в следующем речевом периоде. И в результате речь не скачет, а мерно и плавно течет. Вот начало самой первой сказки из собрания Афанасьева, весьма непритязательное. Обратите внимание, как из одной фразы в другую в разных контекстах и в разных поворотах перетекают слова: дед, баба, рыба, воз, лисичка, лежит. В результате и создается единая вязь или цепь повествования.

«Жил себе дед да баба. Дед говорит бабе: „Ты, баба, пеки пироги, а я поеду за рыбой“. Наловил рыбы и везет домой целый воз. Вот едет он и видит: лисичка свернулась калачиком и лежит на дороге. Дед слез с воза, подошел к лисичке, а она не ворохнется, лежит себе как мертвая. „Вот будет подарок жене“, — сказал дед, взял лисичку и положил на воз, а сам пошел впереди. А лисичка улучила время и стала выбрасывать полегоньку из воза все по рыбке да по рыбке, все по рыбке да по рыбке. Повыбросала всю рыбу, и сама ушла».

Слова в сказке перекатываются, как жемчуг или как мозжечок в прозрачном теле красавицы — из косточки в косточку. А проще говоря, сказка вяжется с начала и до конца — как чулок.

Глава десятая. Дорога и дом

О той же идее связывания свидетельствует излюбленный предметно-образный реквизит сказок, тот наиболее постоянный набор вещей и понятий, которым сказка себя обставляет и к которому она возвращается, как к собственной мебели. К таким наиболее адекватным сказке вещам принадлежит, например, — мост.