Иван-дурак: Очерк русской народной веры — страница 75 из 75

К моменту нашего знакомства Шелков отбывал уже третий срок тюремного заключения. Спокойный стройный старик, он был знатоком Библии и всей христианской истории, словно сам прошел по этим путям с первого ареста в 1931 году. Он прочел мне, хоронясь вечерами по лагерным, вытоптанным по снегу дорожкам, громадный курс лекций на эту тему — по адвентистской канве.

Что же до его нравственного облика — довольно одного эпизода: в 1946 г. Шелков за веру был приговорен к расстрелу и в камере смертников провел 55 дней, каждый час, в особенности ночью, ожидая исполнения казни; так вот тогда он сказал себе: «Господь устраняет меня из любви ко мне — чтобы я лишнего не нагрешил». Как подобает христианину, праведник считал себя грешником.

Адвентисты не признают загробного существования души, но верят в воскресение мертвых. После смерти, полагают они, душа человека засыпает, с тем чтобы проснуться в день Страшного Суда. По этому поводу в лагере среди верующих разных направлений велись напряженные споры по текстам Св. Писания. В частности, преткновением служит евангельский эпизод с прощенным разбойником, которому Иисус сказал на кресте: «истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю» (Лука, 23:24). Это служит одним из доказательств посмертной немедленной жизни. Адвентисты возражают: в каноническом тексте, говорят они, неправильно поставлены знаки препинания — это дело позднейшего времени. Правильно читать эту фразу по-другому, с иным расположением знаков: «истинно говорю тебе ныне же: будешь со Мною в раю». Итак, пребывание в раю переносится в будущее — ко дню Воскресения мертвых. Это не пустая схоластика. От одной буквы, от одной запятой, бывает, зависит решение посмертной судьбы человека, а иногда — толкование всей мировой истории…

Шелков освободился в 1968-ом году и тотчас ушел в подполье. К этому сроку он провел в тюрьмах, в общей сложности, двадцать три года. В 1978-ом году его вновь обнаружили, арестовали и приговорили к пяти годам заключения. Ему было тогда 83 года. Вскоре он умер…

Иной поворот христианской веры являют — Пятидесятники. Они исповедуют крещение Святым Духом, который, как некогда на апостолов, сходит на души молящихся и научает их иным языкам, в том числе языкам ангельским, что и служит зароком свершившегося крещения. Пятидесятничество — западного происхождения церковь — сближается в ряде моментов с мистическими русскими сектами (нисхождение Духа, пророчества, молитвы на иных языках). Сколько раз им Господь открывал предателей-провокаторов в молитвенном собрании, предстоящую облаву, повальный обыск! «А то ли еще будет, когда начнем по воздуху летать в назидание!» — сказал мне один из них, предрекая и другие события.

Когда я однажды, смущаясь, спросил друзей-пятидесятников, нельзя ли и мне присутствовать при молитве «на иных языках», чтобы самому услышать, как это бывает, — они, к моему удивлению, охотно согласились. Меня повели в баню, где один пятидесятник работал истопником и, значит, в пустое время мог использовать помещение в качестве молельного места. Нас было трое тогда — два пятидесятника и я. Мы заперлись в бане и встали на колени на мокрый каменный пол. К моему облегчению, все началось с простой обычной молитвы на русском языке — «Отче наш». Как вдруг один молящийся, а вскоре и другой, стоящие на коленях по обеим сторонам от меня, перешли на неизвестный язык. Это было плавно, спокойно, без тени экстаза или истерики — переход на другой язык. Точнее сказать, это были разные, не согласованные между собой языки — первый из каких-то европейских, северных, а второй, напоминающий восточные наречия. Они сами не знали, на каких языках молились, и мне было стыдно за это мысленное мое вторжение филологии в чистую мистику: я — прислушивался. Что это — глоссолалия? абракадабра? бессвязный набор звуков, принимаемых за ангельские? поэтическая заумь? К сожалению, я не лингвист. Единственное, что мне посчастливилось уловить, — что это была структура, гармонический язык — возможно, ангельский, возможно, — я не знаю какой. Но речь значительная, осмысленная, и речь — последняя…

Мне хотелось встать и уйти. Мне казалось, молнии, мощные электрические разряды, идущие по двум громоотводам, бьющие в каменный пол бани, в полметре от меня — справа и слева, того и гляди настигнут и поразят меня в темя тем же прекрасным, кощунственным нисхождением речи, на которую я не сподобился, которой пренебрег…

А они возглашали, они говорили всему миру — сразу на всех языках, — что значит общение с Богом в условиях застенка…

С преемственностью православной религии и христианской культуры мне довелось познакомиться опять-таки в лагере — там, где Святое Писание находится под запретом и переписывается от руки. При каждом очередном обыске эти листочки изымают, а они снова появляются и расходятся по зоне… На закате, на рассвете (или пока не рассвело) за каменной баней, за длинной дощатой уборной, стоят на коленях люди — лицом к запретке, к проволоке, к забору, к вольному полю. Пройдет надзиратель — разгонит, пригрозит. Но, смотришь, опять, за сортиром кто-то стоит и молится…

Вскоре после того как меня привезли, вечером, за час до отбоя, подошел ко мне человек и спросил осторожно, не хочу ли я послушать чтение Апокалипсиса. Он повел меня в кочегарку, где легче было укрыться от глаз доносчиков и начальства. Там, в полутемной, похожей на пещеру норе, уже собрались и жались по углам, на корточках, какие-то люди, и я подумал, что сейчас достанут книгу, либо список из-под бушлата, но я ошибся. В красных отблесках печки встал человек и начал читать Апокалипсис — на память, наизусть, слово в слово. Когда он умолк, кочегар, который был здесь хозяином, пожилой мужик, сказал: «А теперь продолжай ты, Федор!» И встал Федор и читал на память следующие главы. Дальше был пропуск, потому что знавший продолжение ушел работать в ночную смену. «Ну, он отдельно прочтет, в другой раз», — сказал кочегар и вызвал Петра. И тут я понял, что основные тексты Священного Писания распределены между этими зеками, простыми мужиками, сидевшими в лагере по 10, 15, 20 лет. Они знали наизусть эти тексты и, встречаясь тайком, время от времени повторяли, чтобы не забыть.

Вся эта странная сцена напомнила мне тогда роман американского фантаста Рея Брэдбери — «451° по Фаренгейту». 451° — температура, при которой горит бумага. А в романе Брэдбери изображается будущее «идеальное» государство, где все нормализовано и поэтому запрещены книги и бумага, запрещено читать и писать. Книги, когда их находят при обыске, и лица, владевшие книгами, предаются огню. Но в конце романа рассказывается, что где-то за чертою города, в пещерах, по ночам все еще собираются люди, и один говорит: «Я — Шекспир», а другой: «Я — Данте», или что-нибудь в этом роде. И это означает, что один что-то помнит наизусть и читает из Шекспира, другой — из Гете, третий — из Данте…

Мужики-лагерники в кочегарке с таким же успехом могли бы сказать о себе. Один: «Я — Апокалипсис, глава 22-ая». Другой: «А я — Евангелие от Матфея». И так далее, по эстафете, кто сколько помнит. И это была культура в ее преемственности, в ее изначальной сути, продолжающая существовать на самом низком, подземном, первобытном уровне. По цепочке. Из уст в уста. Из рук в руки. От поколения к поколению. Из лагеря в лагерь. Но это и есть культура, может быть, в одном из чистейших своих и высочайших проявлений. И если бы подобных людей и такой эстафеты не было на свете, жизнь человека на земле потеряла бы смысл.