В четыре часа утра Иван Антонович проснулся оттого, что остановилось сердце. Несколько секунд лежал без движений, выжидая. Сердце молчало. Он хотел подтолкнуть его, как толкают не вовремя остановившиеся часы, но не смог поднять руку. “Всё, – мелькнула мысль, – броненосец пошёл ко дну… Как будет жить Таютик?..”
Он повернул голову к постели жены и постарался улыбнуться, чтобы та, проснувшись, не испугалась его неподвижного лица.
Он лежал и улыбался…»
Грани кристалла
Примчался на своём «Запорожце» Аллан, прибежали Мария Фёдоровна и Чудинов, приехали друзья. Но уже не изменить случившегося: Ефремов умер так, как уходили из жизни его любимые греческие герои, – с улыбкой.
Пятого октября в почтовом ящике Таисия Иосифовна нашла письмо от французской школьницы. Девочка просила прислать ей роман «Туманность Андромеды» с подписью автора, чтобы поставить на полку среди книг любимых писателей[338].
Письма, адресованные Ивану Антоновичу, приходили ещё долго. Свет погасшей звезды мчался в пространстве. В ноябре увидела свет фундаментальная статья «Космос и палеонтология»…
Шестого октября в Центральном доме литераторов прошла гражданская панихида, организованная Союзом писателей. Тело Ефремова кремировали, и Таисия Иосифовна горько удивлялась, почему так быстро, на второй день, вопреки обычаю хоронить на третий день.
Спешка объяснялась до боли просто: шестое октября пришлось на пятницу, рабочий день, седьмое и восьмое соответственно – на субботу и воскресенье. Те, кто отдавали правлению Союза писателей СССР распоряжение о панихиде, знали, что на похороны выдающегося писателя (в XXI веке его бы назвали культовым) в выходные соберётся огромное количество народа. Какие настроения будут высказываться и подогреваться в этой толпе? А так – раз, и панихида, и опомниться никто не успел. Вот и ленинградцы, собравшиеся было выехать в пятницу вечером, не успели проститься с другом.
Разбирая бумаги мужа, в ящике стола Таисия Иосифовна нашла два прощальных письма Ивана Антоновича. Одно было написано 1–7 мая 1966 года в больничной палате после отёка лёгких, второе – летом 1972 года. И записная книжка с советами ей, жене, – как жить дальше.
Из книжечки советов: «Помнить, что все письма не экспедиционные, не семейные, фото, записи, адреса – ничего не сохранилось с периода 1923–1953 гг. Я всё уничтожил, опасаясь, что в случае моего попадания в сталинскую мясорубку они могут послужить для компрометации моих друзей. По тем же причинам я сам не вёл никаких личных дневников…
…Но вот на что обращай самое тщательное внимание, соблюдай самую максимальную осторожность. Одно дело, пока ты со мной – в случае чего тебя не тронут из-за меня, если конечно самого не тронули бы. Оставаясь одна, ты подвергаешься опасности любой провокации и при твоей доверчивости и прямоте можешь пострадать… Может придти сволочь, прикинувшись твоим и моим другом или поклонником, вызвать тебя на откровенный разговор… а потом обвинить тебя в какой-нибудь политической выходке, схватить, а то и засудить. Всё это памятуй всегда, не пускай неизвестных людей, а впустив, никогда не говори запальчиво или откровенно с неизвестным человеком. Немало шансов, что это окажется дрянь, подосланная или просто решившая воспользоваться беззащитностью».
Письмо 1966 года:
«Я должен тебе это написать. Состояние моего сердца такое, что может быть всякая случайность практически в любой момент. Это совсем не значит, что я живу сейчас, когда пишу это, под страхом или предчувствием, или не хочу жить. Вовсе нет. Мне хотелось бы пожить для тебя как можно дольше, конечно, более или менее здоровым, во всяком случае, в приличном состоянии. Я так крепко и глубоко люблю тебя, что весь без остатка привязан к тебе, но было бы не мудро и трусливо не видеть возможности внезапного конца, на который, в силу болезни, больше шансов, чем у других людей. Так вот, на случай внезапности, когда я и сказать-то тебе ничего не успею, а ты будешь так нуждаться в том, чтобы я тебе посоветовал, как быть, я и написал эти советы: конечно, меня надо сжечь, а урну или похоронить, ‹…› хорошо бы на Карельском перешейке на ‹…› маленьком кладбище. Это не спешно… Помогут Дмитревский, Брандис, вообще ленинградцы. Если это трудно, то неплохо попросить лётчиков, летающих над горами Киргизии или в Казахстане, в районе Иссык-Куля бросить с вертолёта над скалистыми вершинами Тянь-Шаньских гор. В этом может помочь Андрей Меркулов, даже О. К. Антонов, если ему написать. Но Карельский как-то лучше, ближе к тебе…
…Мои прежние записи сохранить у себя, будет время – разобрать. Может, там будут мысли, полезные Стругацкому или нужные для какого-нибудь очерка».
«Литературные записи по Монголии и Китаю можно отдать в ИРЛИ, если им нужно. При перепечатании моих книг или переводов ничего не позволяй сокращать. Издавать только полностью, по уже изданным текстам… Если успею написать ещё две-три книги сверх «Лезвия», тогда останешься моим издательским представителем и хранителем материалов. Я очень виноват, ‹…› что не сумел тебя обеспечить, но это требует много времени в нашей скверно устроенной стране. А вот времени-то нам и не вышло.»
«Не говори никому, что после меня остались какие-нибудь литературные рукописи, чтобы не привлекать ничьего внимания. Зато говори, что осталось много архивов, писем, научных фотографий, которые надо разбирать, расклеивать по альбомам, так же, как и научную литературу. Все это поможет оборонять квартиру, хотя, может, и не будут выталкивать.»
«Очень опасайся всяких высказываний. Ты вспыльчива и можешь наговорить чего-нибудь, а может быть, люди будут тебя сами провоцировать, [чтобы] или донести, или воспользоваться каким-либо добром. Особенно, если считают, что у тебя 30 шубок и миллион на сберкнижке. Никто не поверит, что мы с тобой ничего не накопили, кроме разве книг. Вообще помни, что пока тебя будут рассматривать как вдову писателя И. Ефремова, к тебе могут лезть с разными вопросами и воспоминаниями. Но ты уже знаешь цену корреспондентам».
«Люди, чтобы ощутить своё превосходство, стараются унизить “ближних”. Поэтому, если будут болтать или даже осмелятся сказать тебе, что вот, мол, она ничего собой не представляла, а Ефремов сделал из неё человека, не поддавайся и не возмущайся. Никто не мог “сделать” тебя такую, какая ты есть, твоя индивидуальность и есть неповторимая и неоспоримая драгоценность. Естественно, что, прожив со мной столько лет, ты многому научилась просто из-за энциклопедичности моих знаний. Но ведь и я многому научился от тебя, и, прежде всего, стал гораздо лучше в постоянном свете и тепле твоей любви. Поэтому знай себе цену и никогда не обращай внимания на подобную болтовню».
«С 1955 года ты непрерывно оберегаешь меня, как ребёнка, отдавая все свои силы, ‹…› чтобы было спокойно и светло, оберегаешь как человека, как писателя от психов и подлецов, лезущих ко мне, и всё это вместе с помощью мне в рукописях, почти бесконечных телефонах… Я, конечно, устал от жизни, от своих постоянных болезней, от большой работы и от частой своей беспомощности и, не будь тебя со мной, уже окончил бы свой жизненный путь. Но сейчас, пока ты со мной, я (и это чистая правда) счастливей, чем когда бы то ни было, потому, что милостивые боги послали мне такую чудесную, любимую, как ты, моя Фаюта… В это трудно поверить кому другому, но каждый день и, особенно, вечер, проведённый без тебя, кажется бесконечно пустым. Я могу читать, писать, размышлять о чём угодно, но нужно, чтобы ты была тут же. Иначе даже трудно описать, какое беспросветное чувство одиночества и тоски овладевает мною. Никогда ещё не было в жизни так, и это не от слабости и болезни, хотя, конечно, они усиливают это ощущение. То, что не могу, если уж очень хочется, встать и одеться и удрать к тебе. Помнишь, как писал Толстой о Телегине и Даше – той единственной двери, до которой бы дотащиться, даже умирая…»
Двадцать лет спустя Таисия Иосифовна впервые открыла два прощальных письма ученику и другу Ивана Антоновича Петру Константиновичу Чудинову, позволила опубликовать отрывки[339].
Дачным летом 1972 года Иван Антонович мужественно предчувствовал близкую смерть. Из второго прощального письма:
«Уходя, больше всего беспокоюсь о том, что не смог создать тебе даже необходимые, на несколько лет, скажем, десять, запаса денег, словом, ничего. И горько ещё, что не умею я писать как следует, чтоб передать миру всю неувядаемую прелесть твоей души, заботы и добра, которыми ты окружила ‹…› последние, болезненные годы моей жизни. Я никогда не чувствовал себя, несмотря на неизлечимую болезнь, ни одиноким, ни больным, так нежно и добро ты обставила мою жизнь… Прости меня, маленькая, это не чувство вины ‹…›, а досада на судьбу, которая не дала мне возможности хотя бы собственным творчеством показать тебе всю драгоценность твоей души… Если бы ты только знала, насколько лучше я стал в жизни с тобой, ты бы поняла, что созданием самых лучших своих произведений я обязан только тебе, тому высокому огню души, который ты сумела зажечь и поддерживала его во всех болезнях и невзгодах нашей с тобой жизни.»
«В этом же конверте письмо, написанное ‹…› давно, в 1966 году во время болезни. Там я прошу тебя о разных способах похорон, но всё это от больного одиночества. В моём теперешнем нормальном состоянии всё это кажется ненужным, остается лишь просьба сжечь… рассыпать где-нибудь в степи или в горах, невозделанных, непаханых… а в общем, как сама захочешь…»
«Мне бы хотелось, чтобы ты побывала в тех местах, где мы были с тобой и где я мечтал побывать с тобой вместе. Съезди, конечно, в Ленинград и на Карельский, пройдись по ботаническому саду и Кировским островам, посмотри на Буддийский храм и на озеро Красавица, съезди в Крым, посмотри на Ай-Петри, погуляй в Никитском саду под нашими любимыми кедрами и секвойями, съезди в Гурзуф и особенно в Уютное, где Генуэзская крепость и “Фаютин сад”. Искупайся в Новом Свете, побывай в Феодосии и дойди до Берегового. И во всех этих местах я буду с тобой, потому, что мои глаза смотрят на всё это рядом с тобой, и большое счастье нашей любви жило здесь вместе с нами.»