Иван Ефремов. Издание 2-е, дополненное — страница 44 из 161

Когда на стол перед дядей ставили тарелку со стопой горячих блинов, прикрытых белым полотенцем, он, потянув воздух носом, крякал от удовольствия и начинал священнодействовать. “А ну-ка, – говорил он, – дайте мне влагу. Ю ЖЕ И МОНАСИ ПРИЕМЛЮТ…”. К нему придвигали объёмистый графин с водкой. Дядя наливал себе рюмку. “Ну-с… Желаю много лет здравствовать!”. Он быстро опрокидывал рюмку в рот и ставил её на место, так что мы только мгновение видели её донышко. “Так, начало положено. Водка – это альфа и омега нашей жизни”.

Дядя, потирая от удовольствия руки, быстро придвигался ближе к столу и усаживался в кресло плотней. Он быстро скидывал полотенце с блинов и, подцепив первый блин вилкой, ловко бросал его себе на тарелку. Нужно сказать, что у нас блины пеклись всегда большие; размеры каждого из них почти равнялись тарелке.

На первый горячий блин Леонид клал три столовые ложки густой холодной сметаны и размазывал её толстым ровным слоем. Дядя требовал, чтобы сметана подавалась на стол непосредственно со льда из погреба. Покончив с первым блином, он говорил: “Одобряю весьма!”. И тотчас же клал себе на тарелку второй. Он разрезал его на четыре части и при помощи вилки мочил каждый кусок в блюдце с холодным молоком. Когда и от этого блина не осталось никаких следов, отец Леонид изрекал басом, покачивая своей львиной головой: “Блины – это воистину пища богов!” – и взяв третий блин, ловко свертывал его в трубочку. Проткнув блин вилкой, он погружал один его конец в тарелку с подсоленными желтками сырых яиц. Дядя делал это несколько раз, пока не съедал блин. “Добро зело!” – говорил он и тянулся к четвёртому блину. Этот блин он смазывал малиновым вареньем, а затем разрезал на четыре части. Не успевали мы опомниться, как уже и этого блина не было. “А блины-то, благочинниха, уже остывать начали”, – говорил Леонид и клад себе на тарелку пятый блин. Он выливал на него две столовых ложки горячего сливочного масла. Так в уничтожении блинов ему помогали и мы все, то шестой дядин блин обычно оказывался последним. Дядя съедал его, смачивая в холодной воде с сахаром. “Отдохни, Леонид, – говорила ему мать, – сейчас горячих ещё подадут”. “А вот мы пока полыновочкой займёмся”, – отвечал он и тянулся к большому графину с светло-зелёной жидкостью. На дне в этом графине лежал толстый слой сочных листьев майской полыни. Дядя наливал себе вместительную рюмку этой влаги и мы, ребята, с невольным сомнением спрашивали себя; неужели он это выпьет? Нам казалось, что полыновка – это по вкусу что-то похожее на хинин, растворённый в морской воде.

Отец Леонид поднимал рюмку и говорил: “Ну, отец благочинный, благослови”. – “Благословляю”. Дядя проглатывал рюмку сразу, а мы за него невольно морщились. От рюмки полыновки он только крякал громче, чем обычно, и проводил рукой себя по груди и животу. “Воистину сказано: всяк злак на службу человеком сотворил еси, – весело говорил он, – это не полыновка, а геенна огненная. Не скрываю – хороша!”»

Хозяйка приносила новую порцию горячих блинов: «Когда с тарелки исчезал двадцать четвёртый блин, он слегка отодвигался от стола и говорил: “Спасибо, други мои. Надо признать, что блины сегодня удались на славу. Трудно оторваться от них. Откровенно скажу – устал”.

Отец Леонид неторопливо выкуривал папироску и выпивал стакан крепкого чая. “Мрак безыменный в скудоумной голове моей, – говорил он, поднимаясь из-за стола. – Разрешите часок-другой поспать”.

Он отправлялся в спальню и тотчас же засыпал богатырским сном».

Когда Быстров доходил до фразы «Мрак безыменный в скудоумной голове моей» – слушателей от хохота пробивала слеза.

Иван Антонович полюбил это выражение, неотделимое от интонации.

Быстров был прекрасным рисовальщиком, графика его была оточенной и не менее остроумной, чем речь. Однако красками Алексей Петрович пользоваться не мог – он был дальтоником, различал лишь жёлтый и голубой цвета. Он влюбился в свою будущую жену, Гильду Юрьевну Исси, может быть, потому, что у неё были голубые глаза и светлые, почти жёлтые волосы.

В институте же друзья вместе обратились к находкам Ефремова десятилетней давности. Триасовые лабиринтодонты-бентозухи с реки Шарженьги были уже обработаны препараторами, настало время их кропотливого изучения. Ивана Антоновича давно занимала причина массовой гибели этих существ.

Так была написана совместная монография «Bentosuchus sushkini Efr. – лабиринтодонт из эотриаса р. Шарженги», ставшая классической работой по палеонтологии древнейших наземных позвоночных. В 1945 году за эту работу И. А. Ефремову и А. П. Быстрову будет присуждена премия имени А. А. Борисяка, а ещё двенадцать лет спустя, в 1957 году, авторы получат почётный диплом Лондонского Линнеевского общества.

В Палеонтологическом институте в те годы возникали новые идеи и темы, рождались фундаментальные научные работы, приходила в науку талантливая молодёжь. В старшем поколении учёных она видела своих учителей. Быстров любил жадную любознательность, часто беседовал с молодыми, давая ответы на многочисленные вопросы, реализуя свою потребность передавать здания.

В 1933 году Роман Фёдорович Геккер, занимаясь палеоэкологическими исследованиями, обосновал необходимость совместной работы палеонтологов и литологов, изучавших осадочные породы. Союз этих наук был необходим для восстановления среды обитания древних организмов. В 1937 году Светлана Викторовна Максимова, исследуя пермских аммоноидей Урала, добилась привлечения к своей работе литолога – специалиста по составу, строению и закономерностям образования осадочных пород. Так в ПИН пришла студентка-заочница Александра Ивановна Осипова, позже ставшая женой Р. Ф. Геккера.

На склоне лет она вспоминала:

«Для изучения пород, заключающих остатки организмов, был нужен микроскоп. Мне сказали, что его можно получить только с разрешения Ефремова, который строго следит за обращением с оптикой и требует бережного к ней отношения. С трепетом открыла я указанную дверь и… вместо ожидаемого занудливого старичка, увидела красивого молодого человека, которого я не раз встречала в коридорах института. Так осенью 1937 года я познакомилась с Иваном Антоновичем. Микроскоп был мне обещан и, более того, Иван Антонович поинтересовался, какие еще методы я собираюсь применять для изучения пород. Я ответила, что для других методов необходимо лабораторное оборудование и я ещё не обращалась по этому поводу в дирекцию. И вдруг (о, чудо!) Иван Антонович сказал, что давно хотел устроить лабораторию для проведения опытов по фоссилизации скелетных остатков и думает, что сейчас в институте найдутся средства.

Вскоре Иван Антонович сообщил, что получил разрешение дирекции на заказ лабораторных столов, химического вытяжного шкафа и по его чертежам они были сделаны и быстро установлены. Опыты по фоссилизации почему-то откладывались, а я могла теперь выполнять необходимые анализы пород»[145].

Коллектив института жил дружной, насыщенной жизнью. Сотрудники так увлекались работой, что часто задерживались до позднего вечера, отрываясь лишь на короткий отдых.

Собираясь за чаем, «для освежения мозгов» обращались к литературе.

А. И. Осипова писала: «Иногда к нам присоединялись другие молодые сотрудники и чаепитие затягивалось, обсуждали книги, читали стихи. У каждого из нас были свои любимые поэты, но мы стремились находить новых и даже соревновались в этом.

Как-то вечером к нам заглянул Иван Антонович и услыхал стихи почти неизвестного поэта-минералога Драверта, изданные в Сибири в 1923 году. Он заинтересовался ими и сам прочел любимые стихи Блока – “Ты помнишь? В нашей бухте сонной” и “Когда я уйду на покой от времён…”.

В те годы нам было трудно купить книги, стихи обычно переписывались. Поэтому большой радостью в 1939 году был приход Ивана Антоновича с книгой стихов Киплинга. Ивану Антоновичу особенно нравились “Заповедь”, “Мери Глостер”, “Томлинсон”.

Геологи, работавшие в Институте Минерального сырья, прослышали, что у нас есть книга Киплинга, и прислали посла – просить её для прочтения, обещая оплатить двумя стихами редкого поэта. Мы согласились и получили два стиха Софии Парнок, нам неизвестной. (Через несколько десятилетий две строки из них Иван Антонович поместил в четвертую главу романа “Лезвие бритвы”:

Если узнаешь, что ты другом упрямым отринут,

если узнаешь, что лук Эроса не был тугим…)

В декабре 1940 года на чаепитии, организованном месткомом, отметили два события: защиту докторской диссертации А. Г. Эберзина и защиту моей дипломной работы. Иван Антонович произнёс веселую поздравительную речь и подарил мне книгу о Рерихе. В это время он усиленно работал над докторской диссертацией и успел защитить ее в 1941 году до начала войны».

По выходным Иван Антонович с Еленой Дометьевной посещали музеи и театры, ходили в гости. В одном из домов, где сохранялся дух старинного московского гостеприимства, Ефремов познакомился с Николаем Николаевичем Зубовым, участником легендарного Цусимского сражения, выдающимся моряком, впервые обогнувшим с севера Землю Франца-Иосифа. За полвека Николай Николаевич прошёл огонь и воду; в 1932 году он создал в Московском гидрометеорологическом институте кафедру океанологии и теперь руководил ею.

Вероятнее всего, именно Зубов стал протопипом старого океанолога в рассказе Ефремова «Атолл Факаофо»[146]:

«В президиуме собрания произошло движение. На кафедру поднялся огромного роста старик с широкой седой бородой. Зал стих: многие узнали знаменитого океанографа, прославившего русскую науку о море. Учёный нагнул голову, показав два глубоких зализа над массивным лбом, обрамленным серебром густых волос, и исподлобья оглядел зал. Затем положил здоровенный кулак на край кафедры, и мощный бас раскатился, достигнув самых отдалённых уголков зала.

– Вот он, наш Георгий Максимович! – шепнул Ганешину Исаченко.