Иван Ефремов — страница 132 из 152

— Но Пушкин писал именно о поляках: «Их надобно удушить!» — тихонько заметила Галя.

— Ну и что?

— Своё отношение к декабризму он выразил словами: «И я бы мог, как шут, висеть», — ввязался я.

— Ну и что? Только эволюционное развитие приводит к стабильному улучшению общества. Взрывы, скачки — это грязь и кровь. На трупах не построить светлое будущее. Д-де-кабристы, экстремисты — одним миром мазаны… А Александра Сергеевича всё-таки не трогайте. Это же — П-пушкин!

— Как Камилл воспринял море? — опытный лоцман Таисия Иосифовна забеспокоилась за свой броненосец и решила увести его в спокойные воды Феодосийского залива.

— Как должное. А Феодосия понравилась очень.

— Ещё бы! Не зря её любили Грин и Волошин.

— Города следует оценивать по количеству купленных в них книг, — сказал я. — В Феодосии я ничего не приобрёл, а вот в Ворошиловграде нашёл одну довоенную фантастику и четыре тома толкового словаря.

— И словарь уже укомплектован? — вскинулся Ефремов.

— Что вы! Половины нет.

— Тогда наша квартира должна цениться выше Ворошиловграда, — заторжествовал Иван Антонович, — потому что я вам подарю по меньшей мере шесть томов словаря.

— Всё-таки он немного перевозбудился, — попеняла Таисия Иосифовна, когда муж вышел.

— Моя вина, — покаялся я.

— Пойдём, поздно уже. — Галя поднялась. — Ивану Антоновичу надо отдыхать.

Прошли в кабинет, где Иван Антонович пеленал толстенную стопу книг.

— Вы что? — вскинул он огромные продолговатые глаза.

— Нас Камилл заждался, спать не ляжет.

— Если так — не удерживаю.

Я достал книжку и протянул её Ефремову.

— Опять автограф? — засмеялся он.

— Если можно…

— Кому на этот раз?

— Сыну.

— Ему не смею отказать.

Сел за стол, выбрал ручку и стремительным почерком начертал: «Камиллу Ахметову на добрую память от автора. 4 октября 1972 г.».

Пошли одеваться. Иван Антонович ревниво следил, как я снимаю огромных размеров тапки.

— Не велики?

— В самый раз — сорок четвёртый.

— Неужели у нас одинаковые ноги?

Принялись меряться. Узкой ступне Ефремова с необыкновенно высоким подъёмом я противопоставил нечто лаптеобразное. Оправдывался:

— Нога геолога.

— Плебейское происхождение! — насмешничал Иван Антонович. — П-пристрелить из жалости!

Помог Гале надеть плащ. Заметил заботливо:

— Пора переходить на пальто, вечером холодновато. У нас на Воробьёвых горах резкие ветры. Царь Алексей Михайлович даже повелел, чтобы людишки не селились на юру. Ветрено, дескать. Заботился государь о подданных.

— А господь бог наоборот, — улыбнулась Таисия Иосифовна. — Так неудобно расположил женскую грудь — на юру. Всегда мёрзнет.

Мы топтались у дверей. Не хотелось уходить от этой лёгкости и раскованности. Обидно даже — только пришли и уже прощаться. У лидера советских фантастов даже время течёт иначе. Ещё раз утопили ладошечки в огромной кисти Ивана Антоновича. Во дворе помахали руками провожавшим из окна Ефремовым — маленькая жена на фоне громадного, контражуром, мужа.

— Слушай, старуха, — молвил я. — Давай в пятницу устроим им пельмени по-татарски? И Камилла прихватим…

— Как чудесно ты придумал, — порадовалась Галя».

…После ухода гостей Иван Антонович подсел к телефону: надо было поговорить с академиком Владимиром Васильевичем Меннером: хотелось бы, чтобы кафедра палеонтологии МГУ взялась рецензировать докторскую диссертацию Чудинова. Меннер согласился. Иван Антонович тут же позвонил Петру Константиновичу. В голосе его звучали удовлетворение и радость: наконец-то он довёл своего ученика до ума. Они разговаривали долго, около получаса. Стрелка часов приближалась к одиннадцати, когда Иван Антонович наконец положил трубку.

В это время на другом конце Москвы Галина Ахметова читала машинописные страницы романа «Тайс Афинская».


Спартак Фатыхович писал:

«А потом наступило 5 октября. Кто знает, как это было? Может быть, и так…

В четыре часа утра Иван Антонович проснулся оттого, что остановилось сердце. Несколько секунд лежал без движений, выжидая. Сердце молчало. Он хотел подтолкнуть его, как толкают не вовремя остановившиеся часы, но не смог поднять руку. «Всё, — мелькнула мысль, — броненосец пошёл ко дну… Как будет жить Таютик?..»

Он повернул голову к постели жены и постарался улыбнуться, чтобы та, проснувшись, не испугалась его неподвижного лица.

Он лежал и улыбался…»

Грани кристалла

Примчался на своём «запорожце» Аллан, прибежали Мария Фёдоровна и Чудинов, приехали друзья. Но уже не изменить случившегося: Ефремов умер так, как уходили из жизни его любимые греческие герои, — с улыбкой.

5 октября в почтовом ящике Таисия Иосифовна нашла письмо от французской школьницы. Девочка просила прислать ей роман «Туманность Андромеды» с подписью автора, чтобы поставить на полку среди книг любимых писателей.[331]

Письма, адресованные Ивану Антоновичу, приходили ещё долго. Свет погасшей звезды мчался в пространстве. В ноябре увидела свет фундаментальная статья «Космос и палеонтология»…

6 октября в Центральном доме литераторов прошла гражданская панихида, организованная Союзом писателей. Тело Ефремова кремировали, и Таисия Иосифовна горько удивлялась, почему так быстро, на второй день, вопреки обычаю хоронить на третий день.

Спешка объяснялась до боли просто: 6 октября пришлось на пятницу, рабочий день, 7-е и 8-е соответственно — на субботу и воскресенье. Те, кто отдавал правлению Союза писателей СССР распоряжение о панихиде, знали, что на похороны выдающегося писателя (в XXI веке его бы назвали культовым) в выходные соберётся огромное количество народа. Какие настроения будут высказываться и подогреваться в этой толпе? А так — раз, и панихида, и опомниться никто не успел. Вот и ленинградцы, собравшиеся было выехать в пятницу вечером, не успели проститься с другом.

Разбирая бумаги мужа, в ящике стола Таисия Иосифовна нашла два прощальных письма Ивана Антоновича. Одно было написано 1–7 мая 1966 года в больничной палате после отёка лёгких, второе — летом 1972 года. И записная книжка с советами ей, жене, — как жить дальше.

Из книжечки советов: «Помнить, что все письма не экспедиционные, не семейные, фото, записи, адреса — ничего не сохранилось с периода 1923–1953 гг. Я всё уничтожил, опасаясь, что в случае моего попадания в сталинскую мясорубку они могут послужить для компрометации моих друзей. По тем же причинам я сам не вёл никаких личных дневников…

…Но вот на что обращай самое тщательное внимание, соблюдай самую максимальную осторожность. Одно дело, пока ты со мной — в случае чего тебя не тронут из-за меня, если конечно самого не тронули бы. Оставаясь одна, ты подвергаешься опасности любой провокации и при твоей доверчивости и прямоте можешь пострадать… Может прийти сволочь, прикинувшись твоим и моим другом или поклонником, вызвать тебя на откровенный разговор… а потом обвинить тебя в какой-нибудь политической выходке, схватить, а то и засудить. Всё это памятуй всегда, не пускай неизвестных людей, а впустив, никогда не говори запальчиво или откровенно с неизвестным человеком. Немало шансов, что это окажется дрянь, подосланная или просто решившая воспользоваться беззащитностью».


Письмо 1966 года:

«Я должен тебе это написать. Состояние моего сердца такое, что может быть всякая случайность практически в любой момент. Это совсем не значит, что я живу сейчас, когда пишу это, под страхом или предчувствием, или не хочу жить. Вовсе нет. Мне хотелось бы пожить для тебя как можно дольше, конечно, более или менее здоровым, во всяком случае, в приличном состоянии. Я так крепко и глубоко люблю тебя, что весь без остатка привязан к тебе, но было бы не мудро и трусливо не видеть возможности внезапного конца, на который, в силу болезни, больше шансов, чем у других людей. Так вот, на случай внезапности, когда я и сказать-то тебе ничего не успею, а ты будешь так нуждаться в том, чтобы я тебе посоветовал, как быть, я и написал эти советы: конечно, меня надо сжечь, а урну или похоронить <…> хорошо бы на Карельском перешейке на <…> маленьком кладбище. Это не спешно… Помогут Дмитревский, Брандис, вообще ленинградцы. Если это трудно, то неплохо попросить лётчиков, летающих над горами Киргизии или в Казахстане, в районе Иссык-Куля бросить с вертолёта над скалистыми вершинами Тянь-Шаньских гор. В этом может помочь Андрей Меркулов, даже О. К. Антонов, если ему написать. Но Карельский как-то лучше, ближе к тебе…

…Мои прежние записи сохранить у себя, будет время — разобрать. Может, там будут мысли, полезные Стругацкому или нужные для какого-нибудь очерка».

«Литературные записи по Монголии и Китаю можно отдать в ИРЛИ, если им нужно. При пеоепечатании моих книг или переводов ничего не позволяй сокращать. Издавать только полностью, по уже изданным текстам… Если успею написать ещё две-три книги сверх «Лезвия», тогда останешься моим издательским представителем и хранителем материалов. Я очень виноват <…> что не сумел тебя обеспечить, но это требует много времени в нашей скверно устроенной стране. А вот времени-то нам и не вышло».

«Не говори никому, что после меня остались какие-нибудь литературные рукописи, чтобы не привлекать ничьего внимания. Зато говори, что осталось много архивов, писем, научных фотографий, которые надо разбирать, расклеивать по альбомам, так же, как и научную литературу. Всё это поможет оборонять квартиру, хотя, может, и не будут выталкивать».

«Очень опасайся всяких высказываний. Ты вспыльчива и можешь наговорить чего-нибудь, а может быть, люди будут тебя сами провоцировать, [чтобы] или донести, или воспользоваться каким-либо добром. Особенно, если считают, что у тебя 30 шубок и миллион на сберкнижке. Никто не поверит, что мы с тобой ничего не накопили, кроме разве книг. Вообще помни, что пока тебя будут рассматривать как вдову писателя И. Ефремова, к тебе могут лезть с разными вопросами и воспоминаниями. Но ты уже знаешь цену корреспондентам».