Иван Ефремов — страница 42 из 152

— Чёрт побери, ведь будет же время, и это не так уж далеко, когда мы на наши палеонтологические раскопки будем летать на самолётах, раскапывать машинами, грузить машинами, обрабатывать машинами! И не так уж далеко это будущее!

И действительно, всё стало так, как он сказал».[140]

Окончательно оформилось отношение Ивана Антоновича к Александре Паулиновне: ничего, кроме плохого, он от неё не ждал.

Через год Ефремов вернулся в Татарию, на Волгу, руководителем экспедиции. С ним были жена, Елена Дометьевна, Эглон с семьёй, Лукьянова и несколько других препараторов. Жили у лесника, целый день копались в земле, а по вечерам наедались до отвалу и играли в волейбол — учёные против препараторов. Невысокие препараторы обычно проигрывали — с набитым животом не больно-то попрыгаешь. Это Ивану Антоновичу хорошо было: он высокий, как хлопнет ручищей по мячу — никто взять не может.

М. Ф. Лукьянова вспоминала такую экспедиционную историю: «Поскольку мы работали в Татарии, Иван Антонович решил всех рабочих в день сабантуя отпустить. А я с шофёром Лебедевым поехала на базар. Лебедев выпить очень любил, всегда спирт клянчил. Я даже и не заметила, как он успел, глядь — уже пьяный. А нам ещё обратно ехать! У татар такие коляски есть с высокими колёсами. Прямо колесницы! Так Лебедев то одну колесницу заденет машиной, то другую. А я-то рулить не умею! Еле-еле доехали до Еникея, где Зиннур жил. Этот тоже с праздника пьяный. Заставила я шофёра поспать, так что в лагерь мы приехали поздно вечером. Лебедев уже протрезвел и видит, что от татарской колесницы у него в бензобаке вмятина. Испугался, что начальник заругается, заехал с машиной в кусты, чтобы бака не видно было. Но Ивана Антоновича не проведёшь! Спросил, почему так поздно приехали, потом обошёл машину. Вмятину, конечно, разглядел. <…> Пуще всего Иван Антонович не терпел неправды. Уж лучше, говорит, горькая, но пусть будет правда».[141] Как говорила Мария Фёдоровна, Ефремов нутром чуял ложь.

Шофёра Ефремов наказал просто: не взял с собой в следующую экспедицию. В глазах работников это было самым суровым наказанием.

Широкий мир

Успех ПИНа на конгрессе открывал перед палеонтологией широкие перспективы. Эти перспективы радовали Ивана Антоновича: ему предстояло вновь встретиться с дорогим для него человеком, выдающимся учёным и другом Алексеем Петровичем Быстровым. Ефремов приложил немало сил, чтобы блестящий биолог и анатом, кандидат медицинских наук, по ходатайству АН СССР был демобилизован из Военно-медицинской академии, где он служил, и в октябре 1937 года приехал из Ленинграда в Москву, чтобы работать в отделе низших позвоночных Палеонтологического института.

Ещё в Ленинграде Иван Антонович поразил воображение Быстрова масштабными картинами давно исчезнувшей жизни. Академия наук обещала квартиру, и учёный ради любимой науки решился на переезд.

Алексей Петрович был на девять лет старше Ефремова. В детстве он, сын сельского священника и учительницы, страстно увлёкся естествознанием и заразил этой любовью своих младших братьев и сестёр. Так он открыл в себе дар увлекать, который с годами стал сверкать, как бриллиант. Спустя десятилетия на его лекции будут собираться толпы студентов, которые наизусть запомнят фрагменты выступлений Быстрова.

Как старший сын священника, Алексей Петрович после сельской школы окончил духовное училище и поступил в Рязанскую духовную семинарию, но революция повернула его жизнь на иную дорогу. Происхождение не помешало прекрасно образованному молодому человеку поступить в Военномедицинскую академию в Петрограде.

Когда два кремня ударяются друг о друга, вспыхивает искра. В Ленинграде Быстров встретился с Ефремовым — и вспыхнул его яркий интерес к древней жизни Земли.

Ефремов мыслил широко, чётко очерчивал научные проблемы, у Быстрова были необходимая биологу скрупулёзность и педантичность, и наметилось несколько совместных научных работ.

Два учёных подружились, величали друг друга, как в старину — по имени-отчеству и на «вы». Кто сказал, что от фамильярного тыканья дружба бывает крепче?

С Алексеем Петровичем можно было в самые тяжёлые времена, не опасаясь, говорить на любые темы. В преданности его Иван Антонович не сомневался.

Самые задушевные беседы, самые горькие истины и самый искренний смех — понимание было удивительным. Остроумный, тонкий, ироничный, Быстров стал частым гостем молодой семьи.

Ефремов с радостной жадностью слушал рассказы Алексея Петровича о старопрежней жизни, особенно нравилось ему повествование о дяде Быстрова, отце Леониде, священнике. Хохотал он над историей о блинах. Может быть, именно Иван Антонович убедил Алексея Петровича запечатлеть эту историю, и сейчас она известна под названием «Этнографический этюд профессора А. П. Быстрова».[142] Трудно удержаться, чтобы не процитировать этот этюд:

«Отец Леонид также не любил унывать. Это был огромный попище с окладистой бородой, с лохматой головой, с широким лицом и со слегка вздёрнутым носом. Издали он очень напоминал большого гривастого льва в рясе священника. Да и имя носил, как видите, львиное (Λεωνειδος — похожий на льва).

Приехав к нам в гости и ввалившись в комнату, дядя, не раздеваясь и не здороваясь, прежде всего и независимо от времени года кричал низким басом на весь дом: «А блины будут?!» Мы, услышав эту фразу, поспешно бросали все свои занятия и бежали встречать дядю.

«Будут, будут, — отвечала мать. — Что ты рычишь как оглашенный? Раздевайся».

«Ну, а если будут, то в таком случае здравствуйте!»

Отец Леонид обнимал отца и мать своими огромными лапами и снимал дорожную одежду. Мать тотчас же бежала в кухню, и скоро там раздавался её голос, отдающий приказания кухарке: «Наталья, скорей растопи печь!» — «Какую?» — «Большую, конечно, русскую. Видишь, Леонид с Леной приехали!» И в кухне начиналось поспешное приготовление блинов.

Когда на стол перед дядей ставили тарелку со стопой горячих блинов, прикрытых белым полотенцем, он, потянув воздух носом, крякал от удовольствия и начинал священнодействовать. «А ну-ка, — говорил он, — дайте мне влагу. Ю ЖЕ И МОНАСИ ПРИЕМЛЮТ…» К нему придвигали объёмистый графин с водкой. Дядя наливал себе рюмку. «Ну-с… Желаю много лет здравствовать!» Он быстро опрокидывал рюмку в рот и ставил её на место, так что мы только мгновение видели её донышко. «Так, начало положено. Водка — это альфа и омега нашей жизни».

Дядя, потирая от удовольствия руки, быстро придвигался ближе к столу и усаживался в кресло плотней. Он быстро скидывал полотенце с блинов и, подцепив первый блин вилкой, ловко бросал его себе на тарелку. Нужно сказать, что у нас блины пеклись всегда большие; размеры каждого из них почти равнялись тарелке.

На первый горячий блин Леонид клал три столовые ложки густой холодной сметаны и размазывал её толстым ровным слоем. Дядя требовал, чтобы сметана подавалась на стол непосредственно со льда из погреба. Покончив с первым блином, он говорил: «Одобряю весьма!» И тотчас же клал себе на тарелку второй. Он разрезал его на четыре части и при помощи вилки мочил каждый кусок в блюдце с холодным молоком. Когда и от этого блина не осталось никаких следов, отец Леонид изрекал басом, покачивая своей львиной головой: «Блины — это воистину пища богов!» — и взяв третий блин, ловко свёртывал его в трубочку. Проткнув блин вилкой, он погружал один его конец в тарелку с подсоленными желтками сырых яиц. Дядя делал это несколько раз, пока не съедал блин. «Добро зело!» — говорил он и тянулся к четвёртому блину. Этот блин он смазывал малиновым вареньем, а затем разрезал на четыре части. Не успевали мы опомниться, как уже и этого блина не было. «А блины-то, благочинниха, уже остывать начали», — говорил Леонид и клал себе на тарелку пятый блин. Он выливал на него две столовые ложки горячего сливочного масла. Так как в уничтожении блинов ему помогали и мы все, то шестой дядин блин обычно оказывался последним. Дядя съедал его, смачивая в холодной воде с сахаром. «Отдохни, Леонид, — говорила ему мать, — сейчас горячих ещё подадут». — «А вот мы пока полыновочкой займёмся», — отвечал он и тянулся к большому графину с светло-зелёной жидкостью. На дне в этом графине лежал толстый слой сочных листьев майской полыни. Дядя наливал себе вместительную рюмку этой влаги, и мы, ребята, с невольным сомнением спрашивали себя: неужели он это выпьет? Нам казалось, что полыновка — это по вкусу что-то похожее на хинин, растворённый в морской воде.

Отец Леонид поднимал рюмку и говорил: «Ну, отец благочинный, благослови». — «Благословляю». Дядя проглатывал рюмку сразу, а мы за него невольно морщились. От рюмки полыновки он только крякал громче, чем обычно, и проводил рукой себя по груди и животу. «Воистину сказано: всяк злак на службу человеком сотворил еси, — весело говорил он, — это не полыновка, а геенна огненная. Не скрываю — хороша!».

Хозяйка приносила новую порцию горячих блинов: «Когда с тарелки исчезал двадцать четвёртый блин, он слегка отодвигался от стола и говорил: «Спасибо, други мои. Надо признать, что блины сегодня удались на славу. Трудно оторваться от них. Откровенно скажу — устал».

Отец Леонид неторопливо выкуривал папироску и выпивал стакан крепкого чая. «Мрак безыменный в скудоумной голове моей, — говорил он, поднимаясь из-за стола. — Разрешите часок-другой поспать».

Он отправлялся в спальню и тотчас же засыпал богатырским сном».

Когда Быстров доходил до фразы «Мрак безыменный в скудоумной голове моей» — слушателей от хохота пробивала слеза.

Иван Антонович полюбил это выражение, неотделимое от интонации.

Быстров был прекрасным рисовальщиком, графика его была отточенной и не менее остроумной, чем речь. Однако красками Алексей Петрович пользоваться не мог — он был дальтоником, различал лишь жёлтый и голубой цвета. Он влюбился в свою будущую жену, Тильду Юрьевну Исси, может быть, потому, что у неё были голубые глаза и светлые, почти жёлтые волосы.