славля и сел на обоих княжествах: Рязанском и Пронском!..
На монете надпись: "Княжа Ивана".
На оборотной стороне татарская надпись...
Хорош князь! Хорош отец своего народа!
А вот монета, на которой вычеканена птица, летящая вправо, и надпись: "Печать великого князя", а на обратной стороне какое-то прыгающее четвероногое с загнутым над спиною хвостом; надпись: "Печать княжа Бориса".
Увы, недалеко ушел от князя Пронского и князь Борис Константинович! Не он ли натравливал хищную орду на племянника своего Суздальского князя Василия Дмитриевича Кирдяка?.. Да, он!
Долго копался в куче удельных монет Иван Васильевич. Казалось, что перед ним проходит вся история векового гнета, позора и унижения русского народа под управлением удельных великих князей.
Монеты оживляли прошлое... Чудилось, на монетах не ржавчина и плесень, а кровь и слезы народа, терзаемого татарами и кровопролитными междоусобными распрями самих удельных владык.
Благословенно имя Ивана Васильевича Третьего, положившего конец удельной чеканке монет.
Царь помолился на икону.
Московская монета, украшенная надписью "Осударь", - одна она не обагрена кровью удельных распрей. Нет на ней следов чужеземного ига.
Московская монета - сила и единство русского народа.
Но кто же посмел подкинуть царю этот мешок?
Несколько дней и ночей подряд свирепствовала пыточная изба, но так и не обнаружила виноватого...
Царь велел все эти монеты побросать на дно Москвы-реки.
С кремлевской стены он сам следил за тем, чтобы стрельцы редкой россыпью бросали с ладьи удельные деньги в воду.
Привели братья Грязные к Ивану Васильевичу и столетнего ведуна, прославившегося своим гаданием на всю Москву. Он прямо указал на князя Владимира Андреевича и его друзей: Колычевых, Репниных, Курбского и других именитых вельмож.
Веселый, возбужденный, соскочив с коня, под вечер влетел в свой дом Василий Грязной; по дороге в темных сенях ущипнул девку Аксинью, прислужницу супруги своей Феоктисты Ивановны. Шепнул ей: "Уходим, прощай". Аксинья шлепнула его ладонью по спине и тоже шепнула: "Дьявол!"
Войдя в горницу жены, смиренно помолился на икону и низко, уважительно поклонился Феоктисте Ивановне.
Его черные цыганские кудри и бедовые глаза, особенно когда он чему-либо радовался, всегда наводили на грустные размышления богобоязненную, кроткую, домовитую Феоктисту. Ведь она же уступает ему в красоте, бойкости и речистости.
Ответила на поклон мужа еще более низким поклоном.
- Корми меня, лелей меня пуще прежнего, государыня моя, напоследок! Изготовь мне и кус на дорогу... Бог и царь благословили нас, дворян московских, в поход идти... Будь приветлива и ласкова, может и свидеться боле нам с тобой не приведется. Немцев бить идем!
Жалостливые, за душу хватающие причитания так и полились из уст жены Грязного. Белым платочком лицо она закрыла, всхлипнула, а Василий, рассеянно обводя взглядом потолок, словно заученную какую сказку говорит и говорит всякие жалобные слова. И чем надрывнее всхлипывания жены, тем большим воодушевлением и самодовольством звучит его голос.
А потом ни с того ни с сего он неожиданно напомнил жене наказ книги Домостроя: "Аще муж сам не учит, ино суд от бога примет; аще сам творит и жену и домочадцев учит, милость от бога приимет".
Исправив обычай мужниного приветствования и поучения, сел за стол.
Феоктиста сходила на поварню, и вскоре ключник и девки Аксютка, Феклушка, Катюшка и Марфушка, услужливо семеня босыми ногами по половикам, наставили всяких яств скоромных: и мяса вареного и жареного, и ветчины копченой, и сальца ветчинного положили на блюдо. Сам господин, Василий Григорьевич, в прошлом году пива и браги наварил на целых два года, самолично меду насытил два бочонка, вина накурил со своим пьяницей-винокуром целый котел. И теперь на столе бочечка малая серебряная с медом появилась, оловянничик с горячим вином и малиновым морсом и патокой янтарной и кувшины с пивом и брагой.
- У порядливой жены, - самодовольно оглядывая стол, молвил Грязной, запасных яств всегда вдоволь. А кто с запасом живет, тому и перед людьми не срамно.
Хлебник, - лицо все в муке, одно усердие в глазах мукою не засыпано, - принес хлеба и иное печенье на трех блюдах.
Целый ряд сосудов: сулеи, кубки и чарки, радовали и веселили взор хозяина.
- Эк мы с тобой живем!.. Будто бояре, - приговаривал Грязной, принявшись после молитвы за еду. - Придет время - будем и того лучше жить. Обожди, не торопись, своего добьемся. Война покажет: кто более прямит государю... кто храбрее... кто за него готов в огонь и в воду! Война откроет царю глаза на многое, смахнет завесу с лицемерных. Вчерась я согрешил перед князем Владимиром и его друзьями.
- Чем же ты согрешил, батюшка?
- Не скажу, не скажу! И не проси. Будет теперь всем им от царя!..
Василий, чокнувшись с женой, опорожнил свой большой бокал и тихо рассмеялся. Что-то вспомнил.
- Испрокажено боярами не мало. Бог простит меня. Едут бояре на войну тяжело, неохотою. Павлушко, дьяк Разрядного приказа, сказывал: вздыхают, молитвы шепчут. К легкости привыкли.
Феоктиста Ивановна, слушая мужа, бросала робкие взгляды на его лицо с постоянно усмешливыми и черными, как вишни, глазами под тонкими дугами черных бровей и густых ресниц. Подстриженные усики чуть-чуть скрывали крупные, розовые и тоже усмешливые губы. "Такой не может быть праведником... - думала она. - Грешные глаза, грешные губы! Владычица небесная! За что мне такая беда? Опять Феклушка затяжелела!"
Василий усердно жевал свинину и самодовольно говорил:
- А Колычеву с моей легкой руки поезло. Царь преобидные глумы вчинил ему... Семка - государев шут, - чурилка, детинка, хорош хоть куда! Сумеет царя потешить...
И вдруг Грязной стал сумрачным, вздохнул:
- Э-эх, господи!
Жена с удивлением посмотрела на него.
- Батюшка, Василий Григорьеич, вздыхаешь ты, я вижу?.. И тебе, видать, неохота на войну-то идти. Непохоже то на тебя.
Василий еще раз вздохнул и перекрестился.
- О тебе, яблочко мое неувядаемое, думаю... На кого я тебя спокину?
Слукавил дядя! Думал он вовсе не о Феоктисте Ивановне. Вспомнилась маленькая, нежная, ласковая, как птичка-малиновка, Агриппинушка, жена "проклятого" боярина Колычева. Вспомнилась зеленая, согретая солнцем сосновая ветвь под окном боярыниной опочивальни. Над этой широкой ветвью, в солнечных лучах играли две красивые бабочки, - одна побольше, другая поменьше. Агриппинушка тихо прошептала, ласкаясь: "Хорошо бы и нам улететь из терема и играть, как играют эти два мотылька!" Ну, разве сдержишься и не вздохнешь, вспомнив о том, что было дальше? О Феоктиста! Какое бы счастье, коли и ты была такая!
Точно сквозь сон слышал Грязной тихий, слезливый голос жены:
- Государь мой, Васенька, красавчик мой! Матушкина да женина молитвы сберегут от стрелы и меча вражеского. Не кручинься обо мне! Буду я молиться денно и нощно о тебе и о себе.
- Молись! Молись! - громко, с какою-то неприязнью в глазах и голосе крикнул Грязной. - Молись, чтобы одолеть нам боярскую спесь, чтобы побить нам и внутренних врагов, как бьем мы врагов чужедальних. И не унывай обо мне: рукодельничай, чадо свое малое расти и всякое дело делай, благословяся... А государь твой и владыка - Василий Грязной - дело свое знает и бесстрашия ему не занимать стать, и злобы ему на боярские утеснения никогда не избыть! Много горя колычевский род причинил моему отцу, осудили его в те поры не по чести... Ужо им! Да и не одному мне, Грязному, а и многим иным худородным дворянам памятно своевластие бояр... У Кускова всю семью по миру пустил Курлятев... Наделил его болотной недрой, а себе пахотную лучшую землю утянул... Вешняков, что постельничим стал у царя, тоже посрамлен был Мишкой Репниным... Не по нутру ленивым богатинам, что царь к себе его во дворец взял.
Грязной опять наполнил вином кубок и разом опорожнил его.
- Бог правду видит, Васюшко... - скорбно воззрившись на икону, заныла Феоктиста. - Не кручинься! Не надо кручиниться...
Глаза Грязного стали злыми. Сверкнули белки.
- Не бреши! - стукнул он кулаком по столу. - Да нешто я кручинюсь? Чего мне кручиниться? Радуюсь я! Дуреха! Войне радуюсь! Вельжи хрюкают, сопят, ровно опоенные свиньи, а мы - нас много, больше бояр нас! - мы ликуем. Никита Романыч Одоевский, хуть и князь, а нашу сторону принял. Его тоже изобидели, в черном теле томят. Он слышал, будто государь сказал, что многие от этой войны славу приобретут и земли, и думное звание... Поняла? Обожди! И ты у меня в боярских колымагах кататься удосужишься, и тебе люди до земли учнут кланяться! Чего же мне кручиниться? Подумай!
Феоктиста уж и не рада была, что посочувствовала мужу. Такой он стал обидчивый. Прежде того не было. И гордость какая-то у него появилась даже перед женой. И все говорит о боярах, о царских делах, о дворянах и о посольских приемах, а прежде, бывало, домом занимался, избяные порядки наводил, - с плотниками да кирпичниками все советуется о квашнях, о корытах, о ситах, бочонках для продовольствия заботится иль охотой да рыбной ловлей потешается, да крепостных мужиков на конюшне наказывает. Всегда у него находилось домашнее дело. Теперь целые дни, а иногда и ночи, пропадает нивесть где, на стороне. Сваливает то на дворец, то на Пушечный двор, то на Разрядный приказ либо на тайные государевы дела. А бывает и так, что придет в полночь с ватагою дворян, своих друзей, хмельной, и до утра бражничает, девок заставляет дворовых угождать. Срам и грех!
Прежде никогда того не было.
Грязной выпил еще и еще вина. Его глаза разгорелись хмельным озорством.
- Человече, не гляди на жену многоохотно! - провозгласил он, будто поп на клиросе. - И на девицу красноличную не взирай с истомой, да не впадешь нагло в грех...
Феоктиста, попросив у мужа разрешения, встала из-за стола и сбегала в девичью. Велела Аксютке, Феклушке, Катюшке и Марфутке удалиться в соседний дом сестры Антониды Ивановны. (Раз о "грехе" заговорил, - стало быть, надо девок угонять.)