[315] На свою сторону ему удалось привлечь новопоставленного митрополита Иоасафа (того самого Иоасафа Скрипицына, крестившего в 1530 г. Ивана Васильевича), который, похоже, тяготился стремлением Ивана Шуйского к всевластию и не мог простить ему грубое вмешательство в дела церкви.
Однако более важным показателем того, что положение Ивана Шуйского нельзя назвать прочным, становится растущий вал местнических споров, который приходилось разбирать Боярской думе под его «председательством». Данные справочника Ю.М. Эскина показывают, что если в правление Елены Глинской было всего лишь два случая местничества, причем один из них носил явно сомнительный характер, то на 1539–1540 гг. приходится сразу 12, из них на 1540-й – 9[316]. А.А. Зимин считал, что рост числа местнических случаев был связан с вхождением во времена «боярского правления» служилых княжат в состав думы, и когда они сравнялись по своему статусу со старомосковскими боярскими родами, местничество стало распространяться подобно лесному пожару[317]. Правда, этот его вывод противоречил приводимым им же данным о неуклонном «окняжении» Боярской думы при Василии III[318], и как сочетались два этих положения, исследователь не пояснил. А вот тезис М.М. Крома о том, что поток местнических дел, захлестнувший «правительство» в конце 30-х гг. XVI в., объясняется тем, что при московском дворе в «регенство» В.В. и И.В. Шуйских отсутствовал четко функционировавший механизм регулирования отношений между отдельными аристократическими родами[319], выглядит вполне приемлемым. В самом деле, что Василий Шуйский, что его брат Иван, несмотря на все их попытки закрепить свой доминирующий статус при дворе, все же не обладали необходимым статусом, и их власть не имела ореола сакральности (подобно власти самодержца – о чем мы уже вкратце писали прежде), чтобы подменить собой великого князя, – все прекрасно понимали, что сказанное и сделанное от имени малолетнего Ивана IV не имеет к нему никакого отношения.
Новый политический кризис и смена актеров на сцене московского политического театра была неизбежна. Вопрос был только в том, как долго Иван Шуйский сумеет удержаться на вершине горы. И точкой его отсчета можно считать 25 июля 1549 г., когда по «печалованию» митрополита Иоасафа великий князь (а на деле, конечно же, Иван Шуйский) снял опалу с Ивана Бельского[320]. О реакции Ивана Шуйского на помилование князя Бельского составитель «Летописца начала царства» отзывался в следующих выражениях – князь Иван «на митрополита и на бояр учал гнев держати и к великому князю не ездити, ни з бояры советовати о государьских делех, и земских»[321]. Не к тем ли дням относится знаменитая фраза Ивана Грозного: «Князь Иван Шуйской седит на лавке, локтем опершися об отца нашего постелю, ногу положа на стул, к нам же (Ивану и Юрию. – В. П.) не приклоняяся не токмо яко родительски, но ниж властельски, рабское же ниже начяло обретеся»?[322]
Пожилой и опытный царедворец, Иван Шуйский, временно отстранившись от дел, рассчитывал, что без его участия в государственных делах не обойдутся, – в конце концов, он действовал не сам по себе, но в качестве главы клана и многочисленных «клиентов», и, руководя своей «партией» из-за кулис, мог препятствовать нормальному функционированию и думы, и государственного аппарата. Правда, у этого самоустранения была и обратная сторона – пользуясь его отсутствием, энергичный Иван Бельский мог попытаться изменить баланс сил при дворе в свою пользу в еще большей степени. Так или иначе, но добровольное самоустранение Ивана Шуйского длилось недолго – уже в сентябре мы видим его в свите великого князя на традиционном осеннем богомолье в Троице-Сергиевом монастыре (правда, уже не на первом месте – только на втором, после И.Ф. Бельского)[323]. Похоже, что с возвращением Ивана Бельского к активной политической деятельности баланс сил при дворе Ивана IV и в думе более или менее уравновесился – во всяком случае, ничего подобно репрессиям и опалам, имевшим место в апреле или октябре 1538 г., мы не видим. Более того, Боярская дума была настолько уверена в прочности своего положения и стабильности в стране, что в декабре 1540 г. была выпущена на свободу семья Андрея Старицкого, а годом позже «по печалованию отца своего Иосафа митрополита всея Русии и боляр своих» Иван IV восстановил и Старицкий удел (с той лишь поправкой, что двор Владимира Андреевича Старицкого и его дети боярские были основательно «перебраны» и заменены на людей великого князя)[324]. Тогда же был помилован и выпущен из заключения, которое длилось почти полвека, и другой родственник великого князя – князь Дмитрий Андреевич, сын брата Ивана III Андрея Углицкого. «А дети боярские у него на бреженье и стряпчие всякие были ему даны, и ключники, и сытники, и повары, и конюхи великого князя. И платья ему посылал князь великий с Москвы, и запас всякой был у него сушильной и погребной сполна, чего бы похотел. И ездити было ему по посадом по церквам молитися вольно, куды хотел», – добавлял к этому известию составитель Постниковского летописца[325].
Освобождение Владимира Старицкого и Дмитрия Андреевича действительно, как полагал С.Н. Богатырев[326], можно считать характерным признаком политической стабилизации в стране и в особенности – при дворе. В самом деле, и бояре, и митрополит, который, судя по всему, играл при дворе все большую роль и, как предполагал М.М. Кром, отчасти взял на себя роль арбитра при дворе[327], встали на путь компромисса и поиска согласия. С чем это было связано – с тем, что «партия» Шуйских временно утратила прежний перевес при дворе, или с тем, что осложнилась внешнеполитическая ситуация (более подробно об этом будет сказано чуть дальше), или же свою роль сыграли оба этих фактора (и какие-то иные, скрытые за первыми двумя) – сегодня сказать сложно, однако мы склоняемся ко второму варианту. Со стабилизацией внутриполитического положения в Крыму угроза татарского вторжения, поддержанного со стороны Казани, отношения с которой оставались все такими же напряженными, как и прежде, значительно возросла, и нужно было отставить в сторону разногласия до тех пор, пока не будет урегулирован крымский вопрос.
Совместная работа думских «партий» и митрополита особенно ярко и наглядно проявилась летом 1541 г., когда крымский «царь» Сахиб-Гирей I с многочисленной ратью, ведомый князем Семеном Бельским, братом Дмитрия и Ивана Бельских, выступил походом на Русь, имея своей целью сделать юного Ивана Васильевича своим данником, а Русское государство – вассальным Крымскому «царству». Угроза была более чем реальной, и в Москве отнеслись к ней со всей серьезностью. На совместном заседании Боярской думы и митрополита было принято решение готовить Москву к осаде, а малолетнего великого князя, после бурных дебатов, оставить в столице: «И бояре съшли в одну речь: что с малыми государи вскоре лихо промышляти, быти великому князю в городе»[328]. Второй раз в своей короткой жизни Иван Васильевич мог наблюдать за военными приготовлениями из окна своих палат в Кремле – спустя 8 лет после жаркого лета 7041 года.
Военная тревога лета 1541 г. благополучно миновала – татары были отражены от Оки и убрались домой восвояси, однако не все благополучно складывалось в Москве, при дворе Ивана Васильевича. Хрупкое равновесие, установившееся между «партиями» Шуйских и Бельских, снова начало смещаться – на этот раз в сторону Бельских. Первые признаки этого смещения появились еще до нашествия Сахиб-Гирея, весной 1541 г. В марте 1541 г. в Москву прибыл литовский гонец с посланием от панов рады, адресованным князю Д.Ф. Бельскому и другим боярам. Ответная грамота, которую гонец повез обратно в Литву, была дана от имени князя Дмитрия Бельского и других бояр[329], и выходит, что Д.Ф. Бельский в значительной степени вернул себе утраченный ранее контроль за внешней политикой[330], как это было в конце 1533 г.
Спустя несколько недель, в мае 1541 г., Ивану Бельскому удалось добиться от митрополита Иоасафа, чтобы тот «печаловался» перед великим князем за его брата Семена, и беглый князь (в Москве еще не знали, что он наводит татарскую рать на Русскую землю) получил официальное прощение и снятие опалы (увы, оно так и не пригодилось, но само говорит за себя – Иван Шуйский, понимая, к чему может привести это помилование, не смог ему воспрепятствовать). Наконец, под весьма благовидным предлогом («казанского дела для») решением Боярской думы Иван Шуйский с большой ратью был отправлен из Москвы во Владимир[331]. «Не восхотех под властью рабскою быти, и того для князя Ивана Васильевича Шуйсково от себя отослал на службу, а у собя велел есми быти болярину своему князю Ивану Федоровичю Белскому», – писал потом об истинной подоплеке этой «отсылки» Иван Грозный Андрею Курбскому[332].
Мог ли клан Шуйских молча смотреть на то, как реальная власть и влияние уплывают из их рук? Очевидно, что нет, хрупкое равновесие было нарушено, и ответная реакция с их стороны была неизбежна, тем более что Ивану Шуйскому было не занимать решительности и готовности пустить в ход силу. Находясь во Владимире, он поддерживал связь со своими единомышленниками и своей «партией» в столице и готовился к реваншу.