— Не стыдно ли и вам, друзья, обижать царя? Царь вас жалует, царь вас холит, а вы втайне проклинаете его и того хуже…
Овчина сказал:
— Ложно то. За царя Богу молятся… Вот что.
Вечером Иван Васильевич устроил у себя веселую пирушку. Приказал явиться во дворец и князю Телепневу-Овчине. На столе круглые караваи из муки крупичатой, рыбные и мясные соленья, телеса свиные, сотовые меды, сахары красные и многие иные яства, а между ними — кувшины и чарки серебряные. Вина: романея, фряжские, ренское и пиво мартовское — не перечислить всех напитков.
Иван Васильевич хотя и смеялся и шутил за столом, но глаза его не смеялись… Он беспокойно посматривал по сторонам, приказывал слугам усердно угощать Овчину.
Когда боярин захмелел, царь сказал ему:
— Мои князья того не удостоились, чего ты. Уж ты ли, Дмитрий Федорович, мною не обласкан? Ну-ка, слуги верные, покажите моему верному боярину новые заморские вина… Сведите его на погребец. Дайте ему отведать за мое здоровье лучших фряжских вин.
Князь Телепнев-Овчина поднялся из-за стола.
Отвесил низкий поклон царю:
— Спасибо, великий государь, батюшка Иван Васильевич, за хлеб, за соль!
— Бог спасет! — побледнев, каким-то чужим голосом произнес царь.
Мимо столов, за которыми сидели бояре, князь Телепнев-Овчина прошел с гордо поднятой головой. На своих спутников — дворян — смотрел с нескрываемым презрением:
— И один бы я дошел до погребца… Чего ради вам провожать меня?
— Батюшка государь приказал, твоего же почета ради, провожать тебя, добрый боярин… — сказал один из них.
Когда Овчина спустился в погреб, он уже не увидел вокруг себя дворян. Они исчезли. Зато из темноты выросла перед ним орава царских псарей… Дюжие ребята, с пьяными, злыми глазами, полезли на него со всех сторон.
Князю Телепневу-Овчине после этого не суждено было увидеть белый свет.
В Бежецкой вотчине боярина Телепнева-Овчины всеобщее смятение. Нежданно-негаданно прибыла из Москвы боярыня, ревмя ревет: изобидел-де царь-государь нашего батюшку Дмитрия Федоровича; к допросу его водил, бедняжку, неволею, будто простого холопа, и кто знает, быть ли ему живу? Лютой ныне царь Иван, никого не щадит, окружил себя не людьми знатного рода, а чистыми что ни на есть разбойниками. На каждом шагу бедный Дмитрий Федорович терпит обиды, и некому там за него заступиться. Все в страхе. Каждый трясется за свою жизнь. Беда настанет теперь и всем его посошным людям. Коли хозяин в таком поругании — чего ждать его крепостным людям? Хорошего не будет! Война всех разорит, всех мужиков истребит. А чего ради? Кому нужна война? Бояре против, и за то царь иных казнит, иных в монастырь усылает, на монашество. Объярмит государь вскоре весь народ новыми налогами… Голодом заморит. Все одно моря не добудет, а народ в море слез и крови утопит.
Залилась боярыня горючими слезами и все причитает и причитает… Волосы растрепала. Грудь раскрыла. Одежду рвет на себе.
Бабы в рев! Мужики понурили головы. А боярыня что ни слово — проклятие. Такую тоску нагнала — деваться некуда. И в самом деле постарела она, исхудала. Жалко смотреть. Большие черные глаза ввалились, нос заострился, морщины легли, заикается… Узнать нельзя прежнюю гордую, строгую красавицу хозяйку.
Видно, войне и конца не будет. Налоги, и верстание в войско, и всякая иная тягота еще крепче лягут мужику на хребет. Нечего, стало быть, ждать от жизни. Так выходит из слов боярыни.
Тесно обступили хозяйское крыльцо мужики и бабы, вслушиваясь в горестные восклицания боярыни.
— Что же, государыня? Нам теперича помирать, што ли? — с досадой в голосе спросил ее высокий седобородый староста, дядя Иван Еж. — Как же нам быть, красавица боярыня?
— Што ты, дядя Иван! Уж лучше век терпеть, чем вдруг умереть! — громко вздохнул румяный, дюжий парень Спиридон. — В лес уйду, а жить буду. Провались они все пропадом.
— Братчики родные, как боярыня, наша матушка, скажет, то ведь не жизнь… Жди горя каждый день, как вол обуха…
Загалдели: «От смерти не спрячешься», «Верти не верти, а на плаху идти», «Доберутся, дьяволы, и до нас».
Боярыня крикнула угрожающе: «Доберутся, голубчики мои, доберутся!»
Темнее тучи мужики: выходит, и впрямь лютует царь, когда боярыня своих «подлых» людей «голубчиками» называет. Ого-го-го! Стало быть, плохо дело.
— Бог его знает! И чего зазнается наш великий князь? Чай, и царь, и народ — все в землю пойдет, — вклинил свое слово приблизившийся к крыльцу боярский приживальщик монах Исидор — голова маленькая, а туловище худое, словно доска.
— Нам, батя, не легше от того. Скажи-ка лучше, што теперича делать нам, никак в толк мы не возьмем! — опершись бородой на длинный березовый посох, горестно простонал дядя Еж.
Боярыня будто только того и ждала. Перестала плакать.
— Обижал ли вас когда супруг мой, Дмитрий Федорович? Говорите. Не скрывайте!
— Полно, боярыня!.. Што ты? Николи!
— Будто отца родного, любим мы его!..
— Таких хозяев, как наш батюшка Митрий Федорович, на всем свете белом не сыщешь.
— А коли так, Богу должны за него молиться, — снова вступил в разговор Исидор. — То-то и оно.
— Молимся, батюшка, ей-ей, молимся!
— Плохо, знать, молитесь, коли царь… — Исидор, опомнившись, закашлялся, притих.
— По крайнему разумению, батюшка, молимся, без хитрости! Народ мы темный, простой.
Боярыня недовольно покосилась на Исидора: «Не мешай-де, помолчи».
— Правота — что лихота, — сказала она, — всегда наружу выйдет. Ну если спросили вы меня, свою боярыню, что вам делать, так скажу я вам прямо: постоять должны вы за себя и за Дмитрия Федоровича, буде ему худо приключится… Вон у боярина Филатова мужики пристава убили… Он хотел на них по приказу царя порчу напустить, колдовство всякое, они его, демона, вилами и закололи.
— Колдовство?.. Порчу?.. Да што же это такое?
Мужики и бабы рты разинули, перекрестились.
А боярыня сухим, злым голосом, без слез, так и режет, так и режет:
— На кой бес вам, христиане, война? Что вы не видали на бусурманском Западном море? Нужно оно царю — пущай он и воюет, а людей не губит. Поглядите на своих деток малых: на кого спокинете их в угождение царю? Плохо ли жилось вам в нашей вотчине? Господин ваш как отец родной был к вам… Не так ли?
— Этак, матушка боярыня, этак! — загалдели со всех сторон крестьяне.
— Царь пошел против вотчин, отбирает их и мелкоте на растерзание отдает, а народу от того одна лютая теснота… Те дворяне по кусочкам раздерут и нашу вотчину, великое огорчение учинят крестьянам… то, чего в жизни вы от вотчинника своего не терпели.
— Истинно, боярыня! Сами видим то в бывшей покойного боярина Повалы-Сотника вотчине… Будто волки, прискакали туда московские молодчики… Ревут мужики, ревут бабы, ревут девки — великий позор чинят пришельцы девической чести… Срамота одна!
Еще страшнее закричал Исидор, испугав стоявшую рядом с ним боярыню:
— Ничего не пощадит царь-государь! Иконы наши чудотворные, и те в Москву увезли. Ограбили! Одна Москва на Руси святою стала.
Слабосердые бабы и девки подняли визг; старики замахали на них посохами: «Уймитесь, паскуды!» Спиридон, разорвав на своей груди рубаху, взревел, словно бык, выбежал из толпы и давай сзывать ребят зычным, оглушительным голосом: «Кто со мной! Айда в лес!»
Подскочили к нему Федяйка Оботур, Богданка, татарин Янтуган и многие другие мужики и парни, шлепнули свои шапки к ногам его.
— Айда, коли так! Соколятам лес не в диво!
Окружили Спиридона. Глаза горят. Замелькали в воздухе кулаки. Захотелось воли, простора, правды!..
— Ну што ж, уйдем, когда так!.. Попытаем счастья. Снаряжайся, братцы! Не погибать же! — крикнул угрюмый бобыль Вавила, взбив пятерней копну рыжих волос на голове и притопнув изо всех сил лаптем.
— Прощайте, детушки. Господь с вами. Ратуйте, сердешные! Господь путь нам укажет, — размахивая посохом, словно благословляя парней, проговорил дядя Еж. — Не вмени то в грех нам, Господи.
Боярыня продолжала вопить:
— Горе всем!.. Горе! Погубит народ злодей царь!
Иван Еж сердито замахал на нее посохом:
— Буде тебе, боярыня… И так напужали народ, хуть в землю зарывайся… А промежду тем кто вас знает? Кому из вас верить?.. Вы на царя, а государь-батюшка на вас… Прежде меж собой дрались, христьянскую кровь проливали, а ныне, вишь, на царя всем скопом пошли… Будто бусурмане… А пошто? Мужик того никак в толк не возьмет…
Боярыня зло поглядела на Ивана Ежа.
— Стар ты, дед, иди-ка на печку… Не мешай святому делу.
— То-то, стар я. Навидался я всего, матушка боярыня, да и натерпелся всего вдосталь, а теперича, при государе, будто народ помене плачет. Благодарение Господу, хуть промежду собой-то князья уж не воюют и кровушки нашей не льют… И за то день и ночь Богу молимся… Но упрекать старостью будто и грешно.
Боярыня махнула рукой, плюнула и ушла в дом.
Опершись на посох, тяжело вздохнул Иван Еж. Он был не на стороне боярыни. Что-то неладное мыслилось ему в ее причитаниях.
В корчме мрак. Она закрыта.
Но не ушел из нее Генрих Штаден.
Не всегда он рад многолюдству. Бывают минуты, когда он торжествует в одиночестве. Тогда он полон мечтами о будущем. Приехать в Германию только с золотом и мехами, нажитыми в варварской Московии, — это слишком мало для такого домовитого немца, как он, Генрих Штаден. Столько всего видеть, столько всего претерпеть, внедриться в самую гущу дворцовой жизни — и не донести ничего полезного своему императору! Это недостойно немца. Генрих Штаден никогда не забывает, что он прежде всего немец, политик, дипломат. Он хорошо знает, в каком жалком положении империя… Римская империя! Во всех странах Европы смеются над этой «империей». Никто ее не слушает, никто ее не боится. Немецкие земли императора в огне междоусобных распрей. Разгорается борьба между немцами-протестантами и немцами-католиками… Не от хорошей жизни пришлось покинуть родную семью и скитаться на чужой стороне.