Царевич Иван испытующе посмотрел на Бориса.
— Так ли это, Годунов? Не говоришь ли ты, чтоб угодить мне? Будь прямее. Я рад слушать голос совести. Не страшусь я, как отец, правды.
— Могу ли я, молодой государь мой, кривить душой перед тобою?
Дальше ехали молча. Царевич был задумчив. С левой стороны — тихая, недвижная Москва-река, с правой — леса. Берег становился возвышеннее. От самых ног коней нисходили к воде песчаные обрывы. Пестрым ковром опавшие кленовые, ясеневые и ореховые листья устилали дорогу. Иногда в чаще слышится хруст валежника — мелькнет заяц и быстро исчезнет из глаз.
— Истинная слава государей — быть отцами народа, чтобы царили мир и благоволение, — нарушил молчание царевич Иван. — Какое блаженство для самого государя почитать свое царство единым семейством, иметь более права на сердца подданных, как сынов своих, нежели на жизнь и имущество их, яко рабов?! Вот о чем думаю я, Борис!
— Мудрое молвил, государь Иван Иванович, — взволнованно произнес Годунов.
— Однако мое сердце неспокойно, моя душа изнывает от тоски. Не вижу я той благости в нашем царстве… Был малым ребенком я, многое оставалось темно для меня. И был беспечен я. Ныне прозреваю: неправда томит меня, яко недуг. На чем мы утверждаем обманчивые надежды?! В свои силы мы уже не верим. На папу латынского стали надеяться. Сам я, пытаясь заглушить тоску бессилия, предаюсь распутству и бражничеству. Государство разорено, подлый черный люд ропщет… винит нас… Горе близится, беда повисает над престолом… Жди бури!
Иван Иванович остановил коня, повернулся лицом к заречной стороне. Бледный, с горящими беспокойством черными глазами, он был красив и вместе с тем страшен — страшен своею мрачностью, напряжением своего беспокойного ума. Он протянул руку по направлению к кучке деревенских изб, видневшихся вдалеке:
— О чем думают там, в этих норах?!
И, не дождавшись ответа Годунова, сказал:
— Мне один бродяга донес, что там молят Бога, чтобы он поскорее послал им смерть… Они уже перестали проклинать нас. Невмоготу им. Вот что я знаю. Я выпорол кнутом того бродягу. Досадил он мне своими речами. Противен он был, и глаза его, как у подшибленного пса.
— Кто же тот нерадивый слуга, что допустил бродягу к царевичу?! — с возмущеньем в голосе воскликнул Годунов.
Царевич Иван бросил недобрый взгляд в его сторону.
— Я не малый ребенок, чтоб меня оберегать от мужиков. В своем усердии наши слуги нередко наносят нам ущерб. Оберегая, творят зло. Мужиков не грех послушать.
В это время с вершины одного дерева сорвался большой черный ворон, оглушительно каркая. Царевич быстро скинул с плеч лук, натянул тетиву. Стрела впилась на лету в ворона. Птица закружилась на месте и винтом упала вниз, в реку.
— Теперь легче на душе стало! — рассмеялся царевич.
Годунов тоже рассмеялся:
— Стрелок ты исправный, всем известно.
— А какое небо… солнце! Сам Господь Бог смотрит на Русскую землю. На него надежда! На римского папу я не надеюсь, и никогда бы я не послал никого к нему. Просил я отца дать мне войско… С Божьей помощью отогнал бы я от Пскова короля Стефана… Отец не дал. К Нарве тоже подошел уже Делагард. Того и гляди — падет Нарва.
Годунов присмирел, робко вздыхая. Не первый раз он слышит жалобу царевича на отца. А царь жалуется ему, Годунову, на строптивость сына, на его упорство и своенравие во псковских делах.
— Господь никогда не забывал Руси, не оставлял ее без своей милости… — сказал Борис.
— Не поскакать ли домой? — тяжело вздохнул царевич.
…Борис Годунов вернулся в свои хоромы темнее тучи. Его жена, Мария Григорьевна, участливо спросила:
— Что с тобою, батюшка?.. Уж не занедужилось ли тебе?
Спросила так, думая о другом: «Быть может, чем-нибудь прогневал Борис Федорович государя?! Это больше всего приводит его в уныние, а спрашивать об этом не полагается».
Годунов нежно обнял жену и поцеловал.
— Не попусту, моя голубка, государь наш батюшка часто поминает в нынешние времена твоего отца, покойного Григория Лукьяныча… Жесток был Малюта, слов нет, но крепок в тайной службе государю. Мы все слабы и незорки, да и смелости той у нас нет. Малюта говорил царю такое, на что у нас и язык не повернется. Бесстрашен был твой покойный отец, а я…
Борис Федорович еще раз крепко прижал к себе красавицу жену, облобызал ее, сказав:
— Ты у меня — сама кротость и незлобие, и непохожа ты на Малютино дите. Ангел ты мой охранитель… Хорошо мне с тобой, да только…
Он в задумчивости прервал свою речь.
— Что, батюшка Борис Федорович, «только»?
Придвинувшись к жене, Годунов на ухо ей сказал:
— Опасный человек — царевич Иван! Молчи, никому ни слова! Больная в нем душа, мятежная… Жаль мне его, но того более жаль Русь! Страшно, Мария! Что будет — ни один пророк не разгадает! Чудится — худое! Вот почему я и о Малюте вспомнил. С ним было царю спокойнее.
Мария Григорьевна набожно перекрестилась.
— Не убивайся! Не пугай меня! Бог не оставит государя, да и землю нашу в обиду не даст…
— Молчи, Мария! Ты не знаешь. Молнии уже начали сверкать, скоро и гром грянет…
У Марии на глазах выступили слезы.
— Какое горестное время! — тихо промолвила она. — Не знаешь, как жить, как думать.
Поднялся с шумом со своей скамьи Борис.
— Нет. Я не допущу! Осмелюсь бить челом царю… Совет ему дам. Пускай казнит меня, но молчать не буду.
Иван Васильевич всю ночь читал присланную ему с Афона книгу — объемистая книга, в кожаном переплете с большими медными застежками, с крупной печатью, обрамленной красными рамками на листах.
Мудрец Диоген говорил: «Только тот истинно свободен, кто всегда готов умереть». Он писал персидскому царю: «Ты не можешь сделать истинно свободных людей рабами, как не можешь поработить рыбу. Если ты и возьмешь их в плен, они не будут раболепствовать перед тобой. А если они умрут в плену у тебя, то какая тебе прибыль от того, что ты забрал их в плен?»
Прочитав это, Иван Васильевич, словно отмахиваясь от каких-то невидимых призраков, попятился назад к божнице, перед которой в чашах горело масло. Он тяжело дышал, в cтpaxe озираясь по сторонам.
— Кто же они у меня?! Где они?!
И вдруг в голову ему ударило:
«Иван! Царевич!»
Несколько времени он стоял посредине комнаты в оцепенении, ошеломленный нахлынувшими на него мыслями:
«Он не покорится!.. Иван… сын мой…»
Царю показалось почему-то смешным это, и он мрачно рассмеялся. Он хмуро осмотрелся кругом и, взяв посох, с силой ударил им об пол:
— Заставлю раболепствовать! Лжет Диоген! Порабощают только истинно свободных людей… Рабов порабощать нечего… Всех заставлю покориться мне! Сын мой Иван им не указ, сломлю и его демонскую спесь… Истреблю гордыню!..
И вдруг, зашатавшись, царь дико закричал:
— Истреблю!
И упал в беспамятстве на пол.
Погода изменилась.
Темные, холодные облака медленно плыли в вышине. Ветер пронизывал до костей. Стало чувствительно приближение зимы. Иногда падали редкие, быстро таявшие снежинки.
Улицы и площади обезлюдели; тощие псы, шатаясь, бродили, поджав хвосты и прячась между ларьками, на площадях и в подворотнях посадских домишек.
Почернела Москва-река, берега ее опустели, только воронье копалось у рыбачьих шалашей в кучах рыбных очистков.
Похожий на громадный монастырь со множеством колоколен и церковных глав, Кремль потемнел, притих.
На самом краю кремлевских угодий, недалеко от Боровицких ворот, у низенького домика князя Ивана Сицкого приютился юродивый по прозванию Большой Колпак. Грязный, в лохмотьях, едва прикрывавших его тощее, худое тело, он сидел на камне и говорил что-то громко, нараспев, обратив глаза к небу.
О чем его слова — трудно разобрать, но много в них горечи, смешанной с гневом. Окружавший его народ всяко истолковывает его речи: кто-то сказал, что блаженненький предрекает новое нашествие крымцев на Москву. Глубоко запало в душу московского жителя пережитое десять лет тому назад несчастие, обрушившееся на стольный град Москву. Крымский хан Девлет-Гирей со стотысячной ордой улусников неожиданно напал на окраины Москвы, предав их грабежу и огню. В десяти местах со всех сторон крымцы подожгли тогда и самый город. Не забудешь вовеки, как из края в край охватило бушующее море огня любимую столицу. А проклятый хан Девлет-Гирей любовался с Воробьевых гор на кучи дымящихся головешек на пространстве тридцати верст. Страшно даже вспоминать об этом!
— Ох ты, святой причетник! Да говори же толком, о чем горюет твое сердце? Опасаешься ли чего? Аль уж стряслось горе какое? Молви по-человечьи…
Но напрасно люди добивались смысла от бормотанья и восклицаний старца — ничего он не говорил ясно, но губы его дрожали, будто в испуге, большой колпак свалился наземь; обнажилась безволосая голова в болячках; по щекам юродивого катились горючие слезы…
Вдруг послышался конский топот; все оглянулись и увидели скачущих к дому князя Сицкого всадников.
Юродивый засмеялся, указывая пальцем на них.
— Вот они!.. Вот они! — забормотал он.
Толпа расступилась. Всадники спешились, окружив юродивого.
— По государеву указу, блаженный старичок, жалуй с нами… Во дворец, в Александрову слободу, приказано доставить тебя пред светлые очи батюшки государя Ивана Васильевича.
Юродивый поднял колпак, надел его и сказал:
— Того я и ждал, чтоб с царем видеться: правду охота сказать ему… правду мужицкую… Дай мне своего коня, — обратился он к близ стоящему всаднику. — Ты иди, а я поеду!..
И не успел ему ответить тот, как юродивый оттолкнул его и ловко вскочил на его лошадь; стал гарцевать по площади, как искусный верховой ездок. Окруженный царскими слугами, он поехал по направлению к дворцовой усадьбе.
Но о чем же тосковал святой странник?! Эта мысль не давала теперь покоя расходившимся по домам людям. В последние годы так много было всяких невзгод и несчастий на Руси, что всякое слово, кое подслушаешь на кремлевских площадях и на базарах, заставляет задумываться и мучиться предчувствиями чего-то страшного, какого-то нового несчастья. Тревога в воздухе висит; а тут еще придешь домой, — во всех щелях ветер воет и пищит, будто нечистая сила… Тоже не к добру. Э-эх, Господи, когда же это кончится?! И зачем понадобился государю этот бездомный скиталец, нищий, убогий?! Стало быть, сам царь в тревоге и даже готов слушать бессвязный бред из уст несчастного юродивого?! Стало быть, и царь не уверен в завтрашнем дне?! А коли у царя душа в смятении и страхе, как же быть прос