Параша смотрела вдаль, где освещенная луной снежная равнина словно колышется, и словно не снег там, а волнистая поверхность большого-большого озера.
— Слезай, девка, не увидали бы! — позвал ее Герасим.
Да и она сама знает, что надо уходить, — женщине на сторожке, да еще у караульного места, быть не полагается. С какою бы радостью она осталась здесь, чтобы быть около Герасима, слушать его сказки, пошевеливая копьем уголья в костре!
— Ты меня гонишь? — говорит она, чтобы оттянуть время.
— Полно, Паранька! Не притворяйся! Что вчерась отец твой говорил? «Лучше козу иметь на дворе, нежели дщерь. Коза по улицам ходит — млеко в дом приносит…»
— Перестань! — замахала на него руками Параша.
— «…а взрослая дщерь, — смеясь, продолжал Герасим, — если учнет часто из дому исходити, то великий срам и отцу, и матери, и всему роду принесет…»
— Видать, надоела я тебе! Вот и говоришь… и насмехаешься.
— Чего там! Отец бы не приметил. Стыдно мне! Он, как перо, летает… Не ждешь его, а он тут как тут. И тебе худо придется.
Параша спустилась по лесенке вниз. Положила руку на плечо Герасима.
— С той поры, что у нас ты в стане и как узнала я тебя, мне все думается, будто от меня ты что-то скрываешь. Уж не женат ли ты?
— Христос с тобой! Уймись! Глупая ты, а еще псковская, городская… Ужель не видишь — время-то какое! Может, жив сегодня, а завтра меня не будет… Во Пскове о войне токмо и разговор.
— Смотри, грешно тебе будет, коли неправду сказываешь! — вздохнула Параша. — И без войны мы тут сегодня живы, а завтра… один Господь Бог ведает, что с нами будет… Эк, чем удивил, парень! На берегах царства всегда так… И отцы наши так жили, и деды так жили… грех роптать! В барской неволе — сам говоришь — куда хуже!
Герасим залюбовался высокою, мужественною стрелецкой дочерью. За ее бесстрашие, ловкость, набожность и спокойный ум и полюбил он ее. Еще в детстве, маленькой девчонкой, по рассказам людей, она уже была в плену у польских воевод и слышала звон сабель над собою, когда ее отбивали и увозили на коне обратно в крепость… Параша и стреляла, и саблей рубилась, как стрельцы. Выросла в воинских таборах порубежья. А вместе с тем у кого еще есть на свете такой нежный, закрадывающийся в самую душу голос? У кого есть такие честные, умные глаза? А эти белые, шелковые, такие ласковые руки.
Герасим вздохнул:
— Грех роптать, Параша, правда. Сегодня трава растет, а завтра и ее нет. Так говорят здесь. Помнишь, впервые ты ко мне сюда пришла, здесь кузнечики стрекотали, трава была, а теперь снег и стужа… И волки воют по ночам: и ветры пригинают колья в засеке, и о войне разговоры, а мы…
Опять усмешка на лице Параши.
— Когда цветок растет, а с ним играет солнце, думает ли он о снеге? Смешной ты! Не надо думать о том, чего нет, думай о том, что есть… У нас во Пскове да в Новгороде люди не такие… Жалобиться грех!
Герасим поднялся с бревна, на котором сидел, схватил копье. Прислушался. Почудился конский топот. Притаилась и Параша. Нет ничего! Померещилось.
— Ступай… Садись скорее на коня! — шепнул Герасим. — От беды.
Параша ежится, смотрит на него с улыбкой. Он должен ее обнять.
— Для нас нет снега, нет зимы, а батюшка с матушкой благословят нас… Знаю я, — прошептала она.
Заткнув за кушак полы шубки, девушка ловко вскочила на коня, хлестнула его и вскоре исчезла из глаз.
Герасим снял шапку, перекрестился, посмотрел на сигнальные шесты с пучками сена — в порядке ли они — и пошел к коню.
«Неужели ошибся?» — думал Герасим. Он так ясно слышал конский топот. Нет ли и в самом деле кого? Не подстерегает ли кто? Время тревожное. К Пскову каждый день идут толпы воинских людей из Москвы и других городов. Ливония чует беду. Враг хитер и коварен. Змеею он стелется по земле, незримо ползет в полях и долинах и вдруг коршуном вылетает там, где его меньше всего ждут. А нынче и вовсе приказ дан — не ждать, когда враг нападает, а самим выходить за рубеж и шарить по ямам и рощам «языки», ловить их и тащить на аркане в засечный стан.
Герасим сел на коня. Крепко сжал копье, примкнув древко к стремени, и переехал пограничный ров. Конь сильный, горячий, легко берет всякие препятствия. Царь еще и еще раз строго-настрого наказал воеводам давать станичникам наилучших коней. Воеводы ближних крепостей должны быстро узнавать от гонцов о наступлении врага.
Герасим свято повинуется приказам царя и военачальников. Он полюбил службу. Вот почему люди бегают из барских вотчин сюда, на рубежи Московского государства! Про тех беглецов ведает и сам царь, да не наказывает их. Ходят слухи, что в «городовые казаки» хочет царь обратить порубежную стражу. Вот куда пошло! Никто из засечников, бывших беглых, гулящих людей, не томится в тоске по родной деревне. Умереть в бою, гоня врага от своей земли, самому Богу угодно, а помереть под батогами на боярской конюшне — черту! Теперь даже не верится, что значит своя, родная земля, сидя на коне у врат государства! Здесь, в ночной тиши, на страже, ясно, как крепко ты связан со своею землею, как дорога она тебе! И кажется, что шепчет она: «Будь верен мне до конца!»
Громадная снежная равнина, залитая лунным светом! Отсюда начинается Ливония. Кажется, что и конь ступает с тем же чувством гордости и сознания своей силы, с каким он, Герасим, повернув коня, смотрит через ров назад, на свою землю, туда, где осталась его вышка, станица, Параша. Ведь там же и Москва, и Андрейка, и храмы, и деревни… Вся Русь там! Сердце трепещет от волненья у Герасима. Он ласково гладит теплую шелковистую шею Гедеона, величает его нежными словами, разговаривает с ним, как с человеком.
Параша в раздумье опустила поводья. Конь пошел тихим шагом вдоль рубежа.
Отец говорит, что не время теперь думать о замужестве. Но как же не думать, когда не видишься с Герасимом день, а кажется — год. Раньше так не случалось: люди казались все одинаковыми и во Пскове и в стане у рубежа. Суетные, хитрые, погруженные в торговлю и богомолье псковские люди. И стар и млад думает только о наживе. В стане служба! Только служба и сплетни! Бедняки: тихие, смиренные, боятся слово сказать.
Герасим какой-то иной, не похожий ни на тех, ни на других. На стороже — он думает только о службе, а на отдыхе поет песни, рассказывает сказы о жар-птице, о волшебниках и любит странствовать по окрестным полям и лесам и думать о том, что должно быть впереди… По его словам, жизнь должна быть иной! Какой-то деревенский парень, кто он — неизвестно, но он поймает эту жар-птицу, и тогда настанет правда, а кривду забьют в колоду и спустят на дно морское, привязав к ней тяжелый камень. А до моря недалеко, и к морю будет проложен путь.
Говорил он о правде и кривде красиво, и щеки его покрывались румянцем…
Параша знает, что Герасим думает не о себе, а обо всех. И любимая поговорка его: «Терпение и труд — все перетрут!» Он так верит в то, что терпение и труд когда-то должны уничтожить все горести, что параша невольно начинает верить в это же.
А на вид суров и смотрит исподлобья, но душа такая, какую могут иметь только честные, добрые люди. И Богу он горячо молится, с верою. Это главное.
Вот какой человек Герасим! И найдешь ли другого такого? Да и не надо его искать! Судьба сама посылает его ей, Параше. Никого не надо! И отцу и матери он пришелся по сердцу!
С такими мыслями девушка, сама того не замечая, отъехала далеко от дороги, и когда очнулась от своих мыслей, то никак не могла понять, куда она заехала. Вокруг была снежная пустыня да сбоку рвы и бугры.
И вдруг позади раздался шум. Не успела она опомниться, как несколько человек окружили ее, схватили за поводья коня и повели его в соседний овраг. Она начала кричать, хлестать нагайкой приблизившихся к ней людей, но ничто не помогло. Ее стащили с коня, связали… В овраге были другие кони.
Дальше началась бешеная скачка, замелькали кустарники, деревья…
Крепко связанная веревками, переброшенная через седло, Параша потеряла сознание.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Давно Москва не видела такой вьюги: снежные вихри сокрушительным потоком неслись по кривым посадским улочкам, срывая соломенные и тесовые кровли, ломая деревья, засыпая снегом бревенчатые стены строений, заборы, мосты, сторожевые вышки.
Съехавшиеся из разных уездов воинские люди с трудом пробивались сквозь снежную муть бурана.
Приказ царя явиться из поместий «конными, людными и оружными» выполнил и боярин Колычев.
Закутавшись в меховую доху, он всю дорогу дремал в удобном, обитом лосевою шкурою возке и только на окраине Москвы, проклиная войну, вьюгу и новые порядки, вылез наружу и велел подать ему коня. С трудом взобрался на него, ворча, сгорбился в седле, съежился от холода. Хриплым голосом крикнул, чтобы к арчаку седла привязали маленький набат. Там что бы то ни было, а боярский обычай соблюсти надо. Позор — ехать боярину через толпу, не разгоняя ее, не давая ударами в набат знать о себе, о своем великом чине.
Позади Колычева — несколько саней с оружием, броней, латами, едой. За обозом на побелевших от инея конях двигалась дружина. Верный слуга Колычева, Дмитрий, к делу и не к делу покрикивал на отстающих. Иногда он подъезжал к розвальням и подозрительно посматривал на мужиков, сопровождавших обоз. Ведь там, под рогожами: битая птица, вареное мясо, кадушки масла, меда, караваи хлеба, сухари.
Вступая в Москву, Колычев и все его люди набожно помолились.
— Осподи, Осподи! Узри мучения раба твоего Никиты! — прошептал Колычев, задыхаясь от порывов ветра.
Одно утешало: дружинники его — мужики дородные, отчаянные — авось отстоят, коли боярин в беду попадет. И оружие — дай Бог каждому! В новеньких, обшитых лосиной кожей саадаках луки крепкие, тугие и стрелы легкие, с острыми железными наконечниками; есть копья и даже одна пищаль. Турские и казацкие сабли — у всех. Пятеро в латах, семеро в кольчугах, десяток в тегиляях. У всех — наручи, на головах шлемы и железные шапки. Чего же еще? Порадел батюшке-царю сколь сил хватило. В дальние места посылал за железом и саблями. Немало своей казны порастряс на то дело. «Лучше было бы откупиться, — раздумывал Никита Борисыч, — да как это можно? Никакие деньги не помогут. Ах, Агриппинушка! Бог ведает, что с ней теперь? Тяжелой оставил ее. Без меня, гляди, и долгожданное дитя народится!.. И увижу ли я то дите, благодатию Господнею ниспосланное за мою великую любовь к Агриппинушке?»