— Войну гоже слышать, да худо видеть, — вздыхал Кречет.
— Эх, ты! Воевать бы тебе на печи с тараканами!
Кречет ничего не ответил, только стал еще более дичиться товарищей.
Андрейка смотрел с коня на его взмокшую от пота рубашку и на его уныло опущенную голову и думал: «Чего ради такие люди живут? Ноют они и хорошего нигде не видят. В бою быть, так и вовсе не о чем тужить. Смешной! Хлеба не станет — песни запоем. Тяжело одно: ждать, коль врагов не видать».
Палимое солнцем войско двигалось на запад, по прямому пути к ливонскому замку Нейгаузен.
Ертоульные добыли в разных местах несколько десятков «языков», пригнали их к воеводам. Из расспросов выяснилось: к Нейгаузену движется три тысячи немецких всадников и пехоты под начальством самого магистра Фюрстенберга, а расположилось оно, это войско, в двадцати пяти верстах северо-западнее Нейгаузена, близ города Киррумпэ.
В Нейгаузенской долине сама природа создала черту, отделявшую одно государство от другого. С русской стороны отлого спускались возвышенности псковские, с немецкой — ливонские бугры. Нейгаузен находился на возвышенном месте, на высоком берегу реки Лелии. Сложенный из серых необтесанных каменных глыб замок выглядел мрачной, дикой махиной. Казалось, в этой громадине, окруженной толстенной неуклюжей стеной с четырьмя такими же неправильно сложенными, угловатыми башнями, обитают не люди, а какие-то первобытные, волосатые великаны, которые вот-вот перешагнут через стены и задавят всякого, кто появится в этой безмолвной, пустынной долине.
С трех сторон замка — глубокие овраги, с четвертой — река Лелия.
А вдали, по левую сторону замка, — цепь Гангофских гор и самая высокая вершина их, прозванная некогда русскими «Яйцо-гора». С ее вершины видны окрестности на сто верст, видны башни Печерского монастыря и даже водная ширь Псковского озера.
Всего пятнадцать верст пройдено от рубежа, а как все устали!
Трубы и рожки возвестили: «Готовься к бою!» Вот тебе и отдых!
Воины, разомлевшие от жары и переходов, снова облеклись в кольчуги и латы, надели накалившиеся от солнца шлемы и, набравшись сил, ускорили шаг, стали пристально всматриваться в сторону замка.
Только что вышли из леса и стали на виду у замка, как с городских стен посыпались вражеские пули и стрелы и началась жестокая пальба из пушек. Андрейка насилу сдержал испуганного неожиданной стрельбой коня.
— Ай ты, бирюк! Ровно змея ужалила! Что ты? Дурень! — дернул его за повод изо всей силы Андрейка, озабоченно оглядываясь на свои подводы с пушками.
Войско не останавливалось ни на минуту, невзирая на стрельбу немцев. Оно еще быстрее двинулось в городу, а ертоульные уже гарцевали под самыми стенами города.
Андрейка был уверен в непобедимости московского наряда. С насмешливой улыбкой он молвил: «Попусту лыцари шумят!»
Было у него три орудия с ядрами в пятьдесят два и пятьдесят пять фунтов. В других десятках было шесть орудий, из которых пускали ядра по двадцать, двадцать пять и тридцать фунтов. Много было орудий, стрелявших ядрами по шесть, семь и двенадцать фунтов. Но больше всего радовали Андрейку две пушки, из которых били каменными массами весом в двести с лишним фунтов. При этих пушках везли около двух тысяч ядер, а при остальных орудиях по семьсот ядер. И это не все! Было еще пять пушек, а при них полторы тысячи ядер. Но и это еще не все! Сотни телег тянули еще шесть мортир, стрелявших огненными ядрами, которых было запасено две с половиною тысячи.
Можно ли бороться врагу с такою силою? Андрейка торжествовал. На его лице появилась бедовая улыбка.
— Ну, ребятушки! — крикнул он своим товарищам пушкарям. — Готовьте зелья больше! Без масла каша не вкусна.
По приказу воевод татарские, черкесские и казацкие всадники рассыпались по окрестностям Нейгаузена, чтоб оберегать войско от внезапных нападений со стороны. Лихо помчались они мимо Андрейки на своих низкорослых быстроногих конях, коричневые от загара, с сверкающими белками. Впереди всех скакал, размахивая саблей, Василий Грязной.
Кто-то в толпе запел, а все подхватили:
Что не пыль-то ли в полечке запыляется,
Не туман с неба поднимается, —
Запыляется, занимается с моречка погодушка,
Поднимаются с моря гуси серые, летят.
Что летят-то летят, расспросить лебедя хотят:
— Где ты, лебедь, был, где ты, беленький, побывал?
— Уж я был-то, побывал во всех нижних городах…
Голоса певцов, дружные, бодрые, оживили даже Василия Кречета, и он стал подпевать ратникам. Как же без песен? Русский человек никогда не воевал без песен, да и ничего без них не делал! А уж ратнику песня и вовсе — первейший друг.
Пушкарям хорошо было видно городские валы и рвы, за ними каменные стены, поросшие травой, а на них множество людей.
Солнце, громадное, красное, пряталось вдали за лесами. Жар свалил. Стало легче дышать, веселее — к делу ближе!
Войско расположилось на пушечный выстрел от городских стен. Со скрипом и шумом бревенчатые махины движущихся осадных башен окружали город. Каждую везли лошади, запряженные попарно шестерней. На место валившихся от пуль и стрел коней тут же быстро впрягались новые, на место убитых и раненых конюхов и возниц тотчас же вылезали «из нутра» новые люди, втаскивая павших во внутреннее помещение башни и заменяя их.
Вышел приказ вдвинуть в прогалины между осадными башнями пушки.
Андрейка, соскочив с коня, горячо принялся за дело.
— Дай Бог нам попировать!.. Веселей!.. Веселей!.. Семка! Гришка! Эй, парень! Вологда!.. Ну, ну, бери ядро!.. Тащи земли! Мало ее! Рой мечом! Глубже, глубже! Насыпай! Так! Подноси зелье! Готовься!.. Бога хвалим, Христа прославляем, врагов проклинаем! Эй, ребята, не зевай!.. Бей в стену, вон, где помелом машут!.. Туда их… мышь!
У самых ног Андрейки упала стрела.
— Ишь ты, дьявол! — усмехнулся он. — Ну-ка, за это я его!
Андрейка навел пушку на то самое место стены, откуда стреляли по его пушкарям. Заложил огненное ядро, приставил фитиль.
— Эй, лыцарь, закуси губу!.. Прикуси язычок! Хлоп!
Раздался выстрел. Андрейка пригнулся, красный, потный, стал вглядываться вдаль. Ядро сбило верхушку стены, а вместе с ней посыпались вниз и ливонские стрелки, только что обстреливавшие пушкарей.
— Прощай, Агаша, изба наша! — с торжествующей улыбкой осмотрел пушкарей Андрейка. — Стену на том месте надобно до подошвы пробить… Довольно ей на земле стоять. Ну-ка, Семка, валяй первым, потом Гришка, посля ты, друг Вологда! А уж за вами и я! Мне — что от вас останется. Я не жадный.
Вскоре пришел наказ воеводы сбить городскую башню, откуда особенно метко стреляла пушка, побившая многих ратников.
Андрейка с товарищами общими силами перетащили свой наряд на новое место. Быстро обосновалась Андрейкина десятня и здесь, хотя неприятельские пушки и бросали ядра совсем рядом с московскими пушкарями. Андрейка даже похвалил ливонских стрелков: «Видать, тут народ знающий… Таких стоит и погладить!»
С этого дня началось состязание Андрейкиных пушек с ливонскими. Бороться с ними было трудно. Башня толстая, крепкая, и пушки и пушкари укрыты в бойницах, а Андрейка со своими товарищами как есть на виду — в открытом поле.
«Гуляй-города» и осадные махины кольцом обложили Нейгаузен. С каждым днем осады это кольцо все суживалось, и осадные башни двигались все ближе и ближе к стенам города.
Ливонские воины под рукою командора Укскиля фон Паденорма защищались с отчаянным упорством и храбростью. Их было мало, всего шестьсот человек, имевших оружие, но они отважно выходили из городских ворот и дрались насмерть.
Петр Иванович Шуйский и Федор Иванович Троекуров хвалили командора и его воинов.
— Вот бы все были таковы, — говорил Шуйский, — веселее бы нам воевать! Гляди! Гляди! Какие петухи!
Воеводы близко подъезжали на конях к крепости, любуясь храбростью защитников Нейгаузена.
Андрейка, не щадя своей жизни, храбро и без устали изо дня в день бил из пушек по упрямой башне.
Следующая ночь была тихой. Накануне сильно утомились московские ратники. Ливонцы тоже приумолкли — может быть, сберегая снаряды, может быть, выжидая, не уйдет ли московская рать дальше.
Из оврагов повеяло освежающей прохладой; сразу легче, бодрее стали чувствовать себя люди. Несмотря на усталость, многие из них уселись на траве около своих шалашей и стали мирно беседовать, вдыхая свежий воздух.
Ярко светили звезды.
Никита Борисыч подстерег и зазвал к себе в шатер Грязного.
— Полно нам с тобой дичиться, Василь Григорьич!.. Где лад, там и клад и Божья благодать, — приятельски похлопывая Грязного по плечу, сказал Колычев. Лицо его было приветливо.
На сундуке ярко горела толстая восковая свеча, красовался кувшин с вином, еда.
Грязной, тихий, почтительный, помолился на икону, низко поклонился боярину.
— Мир дому твоему! Да нешто я дичусь? Господь с тобой, боярин! Устал я. Рубился гораздо. Э-эх, жизнь, жизнь!
— Милости прошу, Вася! Уж и до чего глаза мне твои по душе! Тебе бы девицей надо быть, а не мужиком и не таким храбрецом. Ай, какие у тебя глаза! Огонь! Ей-Богу, огонь! А какие кудри! А зубы! Зря ты в бою лезешь вперед. Такой молодец, как ты, тысячи иных молодцов стоит. А убьют тебя либо пулей, либо стрелой, тогда такого-то уж и не сыщешь.
Грязной сконфуженно потупил взгляд, усаживаясь на маленькую дорожную скамью у сундука.
— Таков я, добрый боярин, каковым меня матушка, царство ей небесное, родила, каковым Господь Бог батюшка создал… Любо и мне, милостивый боярин, что ты не погнушался мной и как равный с равным беседуешь одинаково.
— Не попусту тебя похваливал при боярах батюшка государь Иван Васильевич… Сто́ишь!.. Ты стоишь!..
— Служу ему, боярин Никита Борисыч, нелицеприятно, как верный слуга… Ино саблей, ино лётом, ино скоком, а ино и ползком.
Оба рассмеялись.
— Так-то оно и лучше, особливо ползком. Батюшка-царь такое любит… — сказал Колычев и тяжело вздохнул. — Кто ныне мал — завтра велик будет, а ныне велик — завтра мал будет. Видно, Господом Богом так установлено. Времечко все меняет, переиначивает.