Иван Грозный — страница 74 из 245

— Много баб видел?

— Ни одной!

— Вот ты и насмехаешься надо мной! Прежде того не было… Ты надо мной никогда не смеялся… Неужели ты не видел ни одной бабы?

— Видать видел, да што в том! — как-то неестественно зевнул Андрейка.

— А чего ж тебе еще надобно?

Глаза Охимы округлились, голос ее стал похож на шипение разгневанной орлицы.

— Охима!.. Никак, слезы?

— О Пургинэ[69], накажи его!

— Чего ревешь? Чай, я не Алтыш! Нечего меня пытать!

Охима мгновенно перестала плакать.

— Не поминай Алтыша!

— Что так?

— Мне жаль его. Он не такой, как ты.

— Вестимое дело, кабы он был такой, как я, звали бы его Андрейкой, и глаза у нег были бы такие же, как у меня, и волосы…

Охима вдруг набросилась на Андрейку, опять стала его целовать.

— Задушишь! — нарочито испуганным голосом закричал Андрейка. — Что ты! Опомнись! Пусти!

— Бестолковая я, не сердись! Нет! Нет! Ты все такой же, как и был… Такой же хороший!

— Ну, вот! А я уже собрался уходить. Изобидела ты меня!

— Ужели ты, Андрейка? Ужели это ты?

— Я самый! — гордо произнес парень и засмеялся.

— О, спасибо Богу, спасибо!

Охима прижалась к Андрейке. Он слышал ее взволнованное дыхание. Ему почему-то сделалось жаль ее. Почудилось даже, что он и впрямь в чем-то провинился перед ней.

Он крепко поцеловал ее.

— Сам царь приходил ночью к нам, будто стрелец… Думали, ночной обход… но то был не стрелец… Все узнали его… Что было! Все на колени упали… Испугались! Он рассмеялся, велел встать всем. Смотрел на работу Федорова и благодарил его, сказал, чтоб скорее сделали книгу… А меня ущипнул на дворе… Ох, какой он! Глаза, страшные глаза!

— Ты что! Уж не полюбилась ли ему?

Охима, как бы дразня Андрейку, с улыбкой произнесла:

— Не знаю… Федоров сказывал — полюбилась! Что ж ты теперь на меня уставился? Не ради меня приходил царь. Из-за моря станки и бумага в Нарву идут… На коленях мы благодарили его.

Андрейка задумался: «Рано радоваться! Бог ведает, что будет! Дадут ли царю владеть морем? Против него и против моря уже в воеводских шатрах втихомолку ропщут. Надежи, мол, нет на такое дело. Справиться ли Ивану Васильевичу со всеми царствами? Пугают людей шептуны. Вот и выходит — постой да подожди! А пушки лить надо не мешкотно, а с усердием. Нужны хорошие, убоистые пушки! Нужно много таких пушек. И удивления достойно, как о том не думают люди».

— Ты чего нахмурился? — толкнула Охима парня. — Столь долго не видались, а ты каким-то бирюком сидишь!

— Эх ты, Охима!.. Ничего ты не понимаешь! — вздохнул Андрейка. — Сердце мое неспокойно… Нерадивы мы!

— Алтыш теперь, чать, долго не приедет? Чего же ты кручинишься?

Андрейка грустно покачал головой в знак согласия.

— Долго… Боюсь, что и совсем сгинет… твой Алтыш!

Охима вскочила от удивления.

— Што ж ты! Никак, разлюбил меня?

— Полно, Охимушка, садись!.. Не о том я! — стал оправдываться Андрейка.

— Нет! Нет!.. Говори… Надоела я тебе? — плачущим голосом заговорила Охима, теребя его за руку. — Вот какой ты! А я думала, ты хороший! Я думала…

— Постой!.. Постой!.. Полно тебе! Уймись!

— А я-то!.. Я-то, глупая!.. День и ноченьку все о тебе думала!

Андрейка совсем растерялся.

— Да слушай! — громко крикнул он, зажав уши. — Чего не чаем, то может сбыться. Вот о чем!.. Вчера из Посольского приказа подьячий Егорка приходил, сказывал такое, што я и по сию пору не могу опомниться…

Охима села за стол, закрыв лицо руками.

— Все, видимо, идет по Божьему веленью, а не по нашему хотенью, — продолжал Андрейка тихим, печальным голосом. — Войне, болтал подьячий, и конца не предвидится… Пушек много будем ковать и лить. И народу будут собирать видимо-невидимо. Будто царь имел совет с боярами, а на том совете царь так разгневался, что стало ему плохо и под руки его увели в государевы покои… Несогласие! А врагу того только и надобно… Вот что! Города берем, а что из того выйдет, коли несогласие?

— Стало быть, тебя опять угонят? — взволнованно дыша, спросила Андрея Охима.

— Да разве я о том? Глупая! Худых людей много около царя! Вот что! То одного воеводу посылает он в Ливонию, то другого, а иных в Москву возвращает… Ровности нет.

Шепотом Андрейка передал Охиме на ухо, что боярина Телятьева, того, что заставлял Андрейку стрелять плохим ядром, царь вернул с войны и будто в подклети у себя держит, пытает. А советники царские отстаивают Телятьева, наказаньем Божьим царя пугают. Особливо Сильвестр.

— Ты меня-то пожалей… меня… глупый! Что тебе боярин? Нужен он нам! Туда ему и дорога!

Андрейка махнул рукой.

— Бабе хоть кол на голове теши, она все свое.

Обнял ее крепче прежнего.

— Давно бы так-то! — прижалась Охима к нему, оживившись. — О тех делах пусть старики судят да бояре, а ты со мной…

— Чего?

— У тебя иные дела есть. Ты молодой.

Рассмеявшись, Андрейка сказал:

— Эк у тебя сердце, что котел кипит!.. Еще тот на свете не народился, чтоб ваш норов угадать…

— Буде! Ровно ребенок малый… Не угадать!..

Уходя на заре от Охимы, Андрейка, смеясь, сказал:

— Кто с вами свяжется, тот уж царю не слуга…

Охима, стукнув его по затылку, сердито проворчала:

— Опять балабонишь?! Приходи вечером… Вот и все!

Андрейка вздохнул.

— Э-эх, нам царь урок задал! Вся Пушкарская слобода над ним потеет… выдут ли такие пушки, какие требует царь, не знаю!

— Придешь, што ль?

— Ладно, приду!

— Не «ладно», а приходи! На баб не смотри! Коли увижу, худо тебе будет.

— Какие бабы? — смеясь, переспросил Андрейка. — Кроме пушек, я ничего не вижу. Пушки больше всего люблю!

Охима так сердито покачала головою, что Андрейке показалось, будто и на пушки ему нельзя смотреть.

«Ну и ну! Хоть бы Алтыш скорее приехал!» — усмешливо подумал он.

* * *

За окном изморось. Серенький денек. Иван Васильевич сидит в своей рабочей палате, окруженный посольскими дьяками. Перед ним на широком нарядном пергаменте крупными черными завитушками раскиданы строки письма датского короля Христиана. В них тревога, гнев, мольба.

Лицо царя хранит суровое спокойствие.

— Думайте, что отписать королю.

Висковатый смотрел куда-то в угол и вздыхал. Никто не решался начать говорить первым.

— Изобидел меня король, но обиды не надо казать. О чем он просит? Пощадить немцев?

Царь улыбнулся. Зашевелились дьяки.

— Великий государь, — произнес Висковатый, — Христиан, его величество, пишет, что-де Нарва издавна принадлежит Дании. Будто датских королей признавали своими владыками Эстония, Гаррия, Вирланд и город Ревель. Дерзкое, несправедливое самомнение!

— Ныне поднимается в королях алчность, ненависть, вражда… — сказал Иван Васильевич. — Будут задирать они нас, неправдою и насилием досаждать нам, но… блажен миротворец! Не станем чинить обиды, скажем твердо: Нарва была и будет нашей! Воля Божья отдать ее нам, и никто не должен стать на нам дороге.

Висковатый заметил, что лучше самому Ивану Васильевичу не отвечать на письмо короля Христиана. Ответить должен наместник Нарвы.

Царь одобрил это и продиктовал Висковатому, как надо королю ответить:

— «Чужих пределов и чести не изыскиваем, но, уповая на Бога прародителей наших, чести и вотчин своих держимся и убавить их никак не хотим. Еще великий государь и князь Александр Храбрый на лифляндцев огнь и меч свой посылал, и так было из поколения в поколение до мстителя за неправду, деда нашего государя Ивана, и до блаженные памяти отца нашего великого государя Василия, а мне, смиренному преемнику их, подобает ли забыть их великие труды и заботы и пролитую кровь народа нашего и отдать землю ту неведомо кому, неведомо зачем? И пускай наш брат Христиан подумает о том и отстанет от бездельного писания, ибо мы не скупости ради держим лифляндские города, но ради того, что они — наша извечная вотчина. И огнь, и меч, и расхищение на лифляндцев не перестанет, покудова не исправятся, но мы, как и ты, у Бога, сотворителя милости, просим, чтоб дал Бог промеж нас бранной лютости перестать и доброе дело чтоб учинилося». Так ему, Иван Михайлович, и отпиши.

На лице царя было выражение довольства. Он поднялся с своего места.

Иван Васильевич вслух прочитал псалом «Хвалите имя Господне!..»

Псалом длинный, восхваляющий мудрость Бога, «из праха поднимающего бедного, из брения возвышающего нищего, чтоб посадить его с князьми народа его…»

Дьяки в непосильном усердии отбивали поклоны, разлохматились, вспотели, искоса с подобострастием посматривая на царя.

После молитвы они обратились с земным поклоном в сторону царя и один за другим, склонив головы, вышли из палаты.

Наедине Иван Васильевич долго рассматривал письмо Христиана. Мял пальцами пергамент, смотрел через него на свет и с видимым удивлением покачивал головою. «Хитры немцы! — думал он. — Надо и нам такую бумагу!»

А в это время в приемной царя стоял у окна в ожидании приема хмурый Сильвестр. Косо посмотрел он на выходившую из покоев Ивана Васильевича толпу дьяков, поклонившихся ему холодно, вяло.

Узнав от окольничьего, что его хочет видеть Сильвестр, царь поморщился.

— Пусти!

Сильвестр, войдя, усердно помолился на икону, затем поклонился царю. Иван Васильевич холодно ответил ему поклоном же.

— Прошу прощения, великий государь!.. Осмелюсь обратиться к тебе, как и встарь, с добрым советом на пользу государства и твоей царской милости… Дозволь правду молвить!..

— Все вы ко мне приходите с правдой и говорите мне о ней. Но может ли правда моих подданных нуждаться в том, чтоб ее называли правдой? И найдется ли кто из моих людей, который бы, придя к царю, сказал: «Я пришел тебе говорить неправду»?

Иван Васильевич смеющимися глазами смотрел в растерянное лицо Сильвестра.

— Когда я был дитею, меня восхищали слова о правде в устах моих холопов. Было отрадно их слушать. Но когда у меня выросла борода и после того, как довелось мне видеть неправедное, злое, облеченное в словесе честнейшие, я захотел видеть честь и правду в делах. Однако говори, слушаю тебя! Садись.