Иван III — государь всея Руси. Книги 1,2,3 — страница 105 из 146

Не слушает дальше Иван — думы со всех сторон нахлынули, и понял вдруг он, какое дело великое в этот час перед ним творится. Вот и Василий Васильевич поборол волнение свое, и щеки его зарозовели, только Марья Ярославна вся еще в трепете, и губы у нее дрожат. Вот склоняется она к уху Ивана и чуть слышно шепчет:

— Малость не дожила бабка-то, до какой вот радости не дожила…

Кончил в это время дьяк Беда чтение, а в покое все еще тишина мертвая, но на миг только. Заговорили, зашумели все разом, а Василий Васильевич, высокий дар слезный имея, воскликнул горестно:

— Упокой, господи, душу раба твоего князя Ивана, а по чину андельскому — Иону! Клянусь пред тобой, господи, и пред всеми христианами: сотворю все нерушимо по духовной брата моего. Утре, после часов, крест на том с сыном моим целовать будем…

Помолчал он и, вздохнув, печально добавил:

— Ныне ж начнем помин души князя Ивана, брата моего, великою тризной.

Приказывай, Марьюшка, к столу все как надобно…

Когда кончился поминальный обед, Василий Васильевич поднялся из-за стола и, простившись со всеми общим поклоном, обратился к дьяку Беде:

— А ты, Василь Сидорыч, сей же часец возьми духовную князь Ивана и отдай схоронить ее в казне моей…

Опираясь на руку своего соправителя, великий князь пошел в свои покои. По дороге он сказал сыну вполголоса:

— Мне надобно пред крестным целованием о многом с тобой подумати…

Был уж июль — макушка лета, и дни бежали быстро. Миновали Кузьминки, бабий и курячий праздник, на Марфу овес нарядился в кафтан. Идет лето своим порядком. Скоро Степан Саваит ржице повелит матушке-земле кланяться.

С Афиногена же и страда начнется: первый колосок Финогею, последний — Илье в бороду.

Бежит время, и дня за три июля десятого заметил Иван за обедом печаль в лице матери и что она слезы тайком утирает. Не решился он при отце спросить ее о горестях, но встревожился.

Когда же обед кончился, Василий Васильевич сказал ему мрачно:

— Иване, сопроводи меня в опочивальню.

Иван повел отца, но в дверях остановился, кинув на мать беспокойный взгляд.

Она грустно и ласково ему улыбнулась.

В своей опочивальне Василий Васильевич опустился на пристенную скамью и, помолчав, сурово молвил:

— Днесь поймал яз на Москве князя Василья Ярославича и послал его в заточение в Углич…

Иван вздрогнул и побледнел.

— Значит, матунька уж знает о сем? — сказал он вполголоса.

— Знает…

Взволновался Иван, вспомнив о яростном нраве отца. Тогда, давно еще — Бунко пострадал, а ныне вот — дядя, родной брат матери. Всегда он за них был, честно бился с Шемякой. Привык к нему с детства Иван, полюбил его…

— Пошто сие? — спросил он горестно. — Плачет матунька…

— Она плачет, а со мной согласна…

— Пошто ж ты его поймал?!

— За воровство против нас. Сын же его от первой жены вместе с мачехой бежали в Литву, туда, куда и Можайский бежал. Все они заодно, проклятые!..

Василий Васильевич гневно сдвинул брови. Иван молчал. Слова отца для него не были убедительны. Он ясно чувствовал, что у отца нет доказательств вины боровского князя…

— Государь, — начал он медленно, — ты о воровстве его говоришь, а в чем воровство-то сие? Были в нужде мы, и был он верен нам, пошто же воровать ему ныне…

Василий Васильевич вскипел и закричал в гневе:

— Супротивничает он! За Москвой ныне уделы и Галицкий и Можайский, а он вольным хочет! Не покоряется…

— А в чем? — так же медленно и спокойно спросил Иван.

— Яз хочу, — продолжал, успокаиваясь, Василий Васильевич, — дабы он токмо наместником был, а удел свой за Москву дал нашему роду. На что силен великой князь рязанский и тот княжество свое и сына под призор мой отдал!

Сей же родной брат твоей матери, а супротивничает. Вторая жена подбивает его — подзойница, сука! Вот к литовскому князю и стали гнуть…

Иван смутился от резких слов отца, но, вспомнив предсмертные слова бабки: «Круг Москвы собирай!» — тихо Промолвил:

— Тобе, государь, видней. Яз еще многого не ведаю в делах сих…

После того как заточен был князь Василий Ярославич в Угличе, где некогда и сам Василий Васильевич со всей семьей своей был, не раз вспоминал со скорбью Иван ту тяжелую пору, когда молодой Василий Ярославич, будучи в Литве, полки собирал вместе с воеводами и боярами московскими, стремясь силой «выняти» великого князя с семейством из заключения…

Но теперь у Ивана эти горькие чувства были недолги: забыл почти совсем он сказку о злосчастьях Степана-богатыря, забыл о коготке Гамаюн-птицы — вокруг него радостным хороводом новых чувств и волнений начинала заплетаться иная сказка. Чаще и чаще мелькало перед ним смеющееся личико Марьюшки, юной княгини его, и, сами не зная, как это выходило, встречались они друг с другом во всех концах княжих хором, словно нарочно всюду искали друг друга.

Нередко наталкивался Иван и на сияющего Илейку, лицо которого расплывалось в многозначительных улыбках. Насколько там, на Кокшенге-реке, эта все понимающая улыбка старого дядьки раздражала его, настолько теперь веселила и забавляла.

Однако Илейка, помня недавний резкий отпор молодого государя, не лез к питомцу своему с лишними разговорами. Все же раз, стоя с Иваном в сенцах и видя, как из дверей княгининых покоев выглядывает Марьюшка, старик не утерпел.

— Удачлив ты, государь, — молвил он радостно, — как у меня, у тя струна в сердце есть ласковая — бабье ухо ее за семь верст чует…

Приход Федора Курицына оборвал красноречие старого дядьки.

— Прикажешь, государь, — спросил Илейка деловито, — коней седлать? До обеда успеем погонять круг Москвы-то…

— Поедешь, Федор Василич? — обратился Иван к своему другу.

— А яз за тобой шел, государь, — весело ответил молодой подьячий. — Старый государь отпустил меня. Поедем ныне в Занеглименье.[155] Хороши там села бабки твоей родной, Марьи Федоровны Голтяевой, снохи преславного князя Владимира Андреича, верного соратника Димитрия Донского…

Федор Васильевич вдруг смолк, словно вспоминая что-то.

— Государь мой, — воскликнул он, — по отцу ты правнук Димитрия Донского, а по матери — правнук Владимера Храброго, побивших на поле Куликовом у Дона великого несметную силу самого Мамая, царя ордынского!..

У Ивана затрепетало сердце по-особому, и не мог он ничего сказать в ответ.

Взволнованный же Федор Курицын продолжал:

— Ныне токмо вот, государь, читал яз у владыки Ионы «Сказания о Мамаевом побоище». Со слезами читал яз о подвигах дедов наших! В памяти моей от сказания сего многое, яко на камне иссечено. Когда пришли поганые на нашу землю, съехались князи русские к прадеду твоему на Москву, ко князю великому Димитрию, говорят ему: «Господине князь великой! Уже поганые татарове на поля наши наступают, а и вотчины наши у нас отымают. Стоят уж меж Доном и Днепром на Мечереце! Мы уж, господине, пойдем с тобой на супостаты ратию, свершим деяния дивные: старым — повесть, а младым — память!..»

На побледневшем лице Ивана еще темнее стали глаза его, и произнес он глухим, дрожащим голосом:

— Вся земля тогда русская встала от края до края…

— Князь же великий Димитрий Иваныч, — продолжал Курицын, — рек тогда: «Братьица моя милая, князи русские! Гнездо есьмы едино князя Ивана Данилыча. Никому не дано нас изобидити: ни соколу, ни ястребу, ни белу кречету, ни псу тому, хану Мамаю…»

Молодой подьячий, как всегда, загорелся весь любовью и ревностью к славе отеческой и воскликнул громко:

— Писано там еще: «Оле, жаворонок птица, в красные дни утеха! Взыди под сини облаки, посмотри к сильному граду Москве! Пой, жаворонок, славу великому князю Димитрию Ивановичу и братцу его Владимиру Андреичу!..»

Иван стремительно простер руки к Курицыну и молвил:

— Клятву яз дал богови, Федор Василич! Сотру главу яз удельным и змию татарскому!..

Подьячий с жаром поцеловал руку Ивану, а Илейка, вернувшийся доложить, что кони оседланы, и ожидавший конца разговора, воскликнул:

— Порадей, государь, для-ради всего христианства!..

Накануне молодого бабьего лета дни стояли ласковые и теплые, а к полдню на солнышке даже припекало. Опустели поля, ощетинившись желтым жнивьем, и только кое-где по вновь распаханным полосам размеренным шагом шли мужики с лукошками и ловким, широким движением руки разбрасывали зерна — сеяли озимые. Зато в садах и у бояр и у сирот стояли яблони, словно в праздничных нарядах, густо увешанные желтыми, белыми и алыми яблоками. Дух яблочный всюду чуялся в воздухе.

Урожай в этом году небывалый.

Илейка съездил к княжим бабкиным садам и привез яблок полную конскую торбочку. Иван выбрал самое крупное, разломил и, показывая Илейке, крикнул весело:

— Вишь, Илейко, какое чистое, душистое, и червя в нем нет! Не то, что у твоего Степана-богатыря!

Илейка радостно улыбнулся и молвил:

— Ишь, памятлив ты, государь! Токмо ныне никакой червь тобе ни яблоко, ни сердце не источит.

— Пошто так?

— А по то, что отболел у тобя коготок-то Гамаюн-птицы и отпал. Не навек он к нам прирастает!..

Курицын слушал этот разговор, ничего не понимая, Иван был доволен и, подмигнув Илейке, спросил:

— Не разумеешь, Федор Василич?

— Не разумею, государь.

— Попроси Илейку. Он те сказку про Степана-богатыря поведает. Мудро он сие сказывает, с хитроречием великим… А яблоки сии Марьюшке сей часец повезу — спас-то яблошный давно прошел…

— Рано, государь, возвращаться-то! Часа два еще до обеда, — начал Федор Васильевич, — но Иван его уж не слышал — погнал он коня домой вскачь и думал только о своей Марьюшке, думал, как заблестят глаза у нее радостью от подарка, от того, что помнил о ней.

У красного крыльца княжих хором он бросил Илейке поводья и, схватив торбочку с яблоками, бегом вбежал по ступеням в переднюю. Быстро пройдя сенцы, он остановился у покоев матери и, как это у него с Марьюшкой было условлено, тяжелым и звучным шагом дважды прошел мимо дверей. Подождал немного, прошел еще раз и стал у лесенки, что ведет к башенке-смотрильне.