Иван III — государь всея Руси. Книги 1,2,3 — страница 11 из 146

Так понял Василий Васильевич из приказаний десятников, кричавших с коней своим людям, охранявшим обозы.

— Торопятся татары-то, — сказал он Михаилу Андреевичу, — уж не к Москве ли хотят? Вызнать бы все поскорее! Бакшиш опять нужно дать…

— А много ль осталось у нас от даров-то Ефимьева монастыря? — печально заметил князь Михаил. — Зря мы Ачисану кубок серебряный дали да чарку…

— А яз ему еще и золоченую чарку дам, — строго и сердито проговорил Василий Васильевич. — Время мне дороже серебра и золота! Ежели царевичи али Шемяка казну мою на Москве захватят, кто нас с тобой у татар выкупит?

Надо матери весть скорей послать…

— Ну, за старую-то государыню, — возразил князь Михаил, — страху у меня нет. Ни Шемяка, ни татары ее не обманут. Она, поди, со всем семейством твоим и казной давно из Москвы выбежала.

— Дай-то бог, — уже спокойнее отозвался Василий Васильевич.

Свершив полуденный намаз, снова зашумели татары по всему стану — поили коней, обедали, пили кумыс. Шумели, однако, недолго. Солнце пекло и, размаривая, манило к привычному послеобеденному сну. Постепенно стихало кочевое становище, и только кое-где еще тянулись лениво в знойном воздухе однообразные, как степи, бесконечные татарские песни и сонно жужжали, вторя им, маленькие кобызы, крепко зажатые в зубах степных музыкантов.

Коршуны и ястребы кружили над стоянкой, высматривая отбросы. Иногда тень птицы стремительно проносилась над станом, словно чертила углем по сухой траве и белой кошме шатров.

Вдруг совсем близко зазвучал тихий, молодой голос, и полилась, как ленивый ручеек, степная печальная песня. Защемило сердце Василию Васильевичу, слезы навернулись на глаза, а в мыслях повторялись простые слова: Желтый-желтый, изжелта-желтый, желтый цветок на стебельке; Так и я от тоски пожелтею, да и как не желтеть, когда нет вести с приветом…

Вспомнилась великому князю его Марьюшка с большими темными глазами, и сыночки любимые, и старая матушка, и Кремль, и храмы божии…

Замирает сердце от боли и тоски, но держит себя князь — не годится все плакать, надо из беды выпутываться.

— Не мыслю, что пришлют сегодня нам поесть, — печально говорит князь Михаил. — Хоть бы краюху сухого хлеба…

— Недоброе знаменье, — добавляет Василий Васильевич. — Боюсь за Москву и за семейство…

Затопали кони около арбы князей, прискакал сотник Ачисан с тремя нукерами.[26] Перелез с коня Ачисан на арбу, поднял войлок у дверей шатра и приветливо крикнул по-русски:

— Князь великий, «салям»[27] тобе от царевича Мангутека и угощенье от стола его…

— Да живет хазрет[28] Мангутек два девяноста лет! — воскликнул Василий Васильевич. — Друзья его — наши друзья, враги его — наши враги!

— И вы, князья, живите сто лет, — ответил Ачисан и, вползая в шатер, весело крикнул своим нукерам по-татарски: — Давайте сюда жалованное ханом!

Он поставил на кошму перед русскими пленниками дымящийся котел с вареной бараниной, несколько испеченных в золе пшеничных лепешек и большой кувшин с кумысом. Василий Васильевич в знак вежливости и благодарности приложил руку ко лбу, к устам и к груди, поклонившись Ачисану. Потом он достал из-за пазухи серебряную золоченую чарку и поставил ее перед молодым сотником. Михаил Андреевич достал из-под кошмы две простые деревянные чарки — себе и великому князю.

Василий Васильевич вынул из котла лучший кусок мяса и, положив его на лепешку, передал Ачисану. Делая все это, великий князь думает, за чье здоровье пить с Ачисаном — за царя Улу-Махмета или царевича Мангутека?

Пока ели баранину, он несколько раз переглядывался с Михаилом Андреевичем.

Руки у него дрожат, а в груди холодок бегает. «Ошибиться нельзя, потом не поправишь», — вертится у него в мыслях, а выбора никак он сделать не может.

Давно он уже почуял, что у царевича старшего нелады с отцом, а кто вот сильней из них окажется? Да и кому Ачисан по-настоящему служит?

Василий Васильевич с тревогой смотрит, как быстро съедает сотник баранину, приближая время здравицы. Задержать нельзя ему трапезу, а и решенья все еще нет.

Выбросив объеденные кости из шатра прямо на землю, Ачисан уже трижды отрыгнул из вежливости и обтер жирные пальцы о голенища сапог. Доели и князья свою долю. Тряхнув головой, зажмурил на миг глаза великий князь и схватился за кувшин с кумысом, а когда налил всем в чарки, то вдруг сорвалось у него с языка само собой:

— Да будет удача хану Мангутеку в делах его! Да не отступит никогда от него счастье!

Великий князь вдруг помертвел весь, когда увидел засверкавшие от смеха глаза и белые зубы Ачисана, но сейчас же оживился, услышав ответ молодого сотника:

— Да будет так! Потерпим. Терпение — ключ счастья, а без счастья и в лес по грибы не ходи!..

— Что будет, то будет, как бог даст, — сказал Василий Васильевич и добавил: — Ежели царевичи верят в дружбу нашу, то пусть соединятся с нами — сие для всех нас будет добро…

Ачисан нагнулся к великому князю и тихо сказал:

— Бойся царя Улу-Махмета, но помни — кусаются комары до поры. Придет пора и Улу-Махмету.

Когда выпили кумыс, Василий Васильевич спросил Ачисана:

— Где так хорошо научился ты говорить по-русски?

— Отец мой от Золотой Орды много лет торговал конями в Твери, — ответил Ачисан, подымаясь с кошмы.

— Чарку свою забыл ты, Ачисан, возьми ее на память. Сие — подарок.

Приняв золоченую чарку и приложив ее к сердцу, Ачисан поклонился и сказал:

— Бик кюб ряхмет,[29] государь, за дорогой подарок. Жди через меня добрых вестей, да поможет тобе аллах и святой Хызр. Царевичи любят тобя…

Он помолчал, улыбнулся и, глядя прямо в глаза великому князю, добавил совсем тихо:

— Надейся, княже, на хана Мангутека. Улу-Махмет — да живет он сто лет — голова, а молодой хан Мангутек — да будет бехмет[30] во всех делах его — шея! Шея же, государь, может повернуть к тобе голову лицом, а не затылком…

Василий Васильевич понял намек и, чтобы крепче в том утвердиться, сказал усмехнувшись:

— А яз вот сам собе и голова и шея, да только не знаю, что раньше случится: можно или голову, или шею свернуть. Все в руках божиих.

Говоря это, смотрел Василий Васильевич пытливо в застывшее сразу, словно окаменевшее лицо ханского сотника. Тот молчал, но в глазах его вспыхивали искорки, и вдруг лицо татарина заулыбалось, а косые глаза совсем спрятались в узеньких щелках.

— Умен ты, княже, — воскликнул Ачисан, — и видишь многое, что и в Орде не все видят! Знай токмо, если шея молода да крепка, ее не свернешь, а если голова, хоть и не стара, но худа, то легко ее потерять.

Василий Васильевич утвердительно кивнул головой, потом снял с пальца золотой перстень с дорогим яхонтом и, подавая его Ачисану, сказал:

— Бью челом брату моему, хану Мангутеку.

Татары, разбив под Суздалем московское войско и пленив великого князя, все же действовали весьма осторожно. Перейдя реку Клязьму у Владимира, царевич Мангутек стал станом у самых стен его, но на приступ идти не решался. Узнав же от лазутчиков, что владимирцы биться готовы насмерть, в эту же ночь повернул Мангутек коней к Мурому, пошел к царю Улу-Махмету.

Русские князья уразуметь не могли, что происходит в Казанской Орде.

— Не берет сила поганых, — говорил князь Михаил, — а награбили у Суждаля много да по пути сколько сел полонили. Боятся награбленное растерять. На нас вымещать будут…

Василий Васильевич молчал. Четвертые сутки, катаясь по войлочному полу шатра, тщательно вспоминал он под скрип арбы, влекомой злобным наром, все, что слышал из разговоров татар, что понял из намеков Ачисана. Многое из умыслов и дел татарских казалось ему знакомым, таким, как на Руси бывает, где все враждуют друг с другом: отцы с детьми, дяди с племянниками, братья с братьями.

— А может, — заговорил он раздумчиво, — Мангутек, идя на отца, полки свои против него готовит, силы свои бережет…

— А нам-то что, — отмахнулся князь Михаил. — Свои собаки грызутся, чужая не приставай. Будет нам в чужом пиру похмелье: и слева будут бить, и справа будут бить!..

Василий Васильевич усмехнулся.

— Вспомнил яз матерь свою, Софью Витовтовну. Она бы тобя за вихры отодрала за «чужих» собак да за «чужой» пир! Что бы у чужих ни случилось: война или мир, добро или худо — все должно идти Москве на пользу. Для Москвы везде все свое. «Сумей, — говорил мне один отцовский боярин, — во всяком чужом деле свое найти».

При этих словах дверной войлок отодвинулся, и в шатер просунулась голова сотника Ачисана.

— Слышал я твои, княже, слова, — сказал он, усмехаясь, — верно это.

Наш любимый хан Мангутек, да живет он сто лет, так же говорит о своем и чужом. В Муроме, вон уж видать его, отведут тобе, княже, чистую горницу, и хан пришлет к тобе брата своего Касима. Царь Улу-Махмет там уж с войском стоит, но ты не беспокойся. Если что нужно тобе наместнику твоему и воеводе передать либо попам, скажи мне…

Князья переглянулись, и Василий Васильевич весело ответил:

— Пришли мне дьякона из церкви Кузьмы-Демьяна, отца Ферапонта.

Ачисан слез с арбы и ускакал со своими нукерами догонять хана Мангутека, ехавшего впереди войска с лучшей своей тысячью.[31]

Выглянув из шатра, Василий Васильевич увидел на высоком левом берегу Оки хорошо знакомый ему деревянный муромский кремль за крепкими дубовыми стенами с проезжими и глухими башнями. Ниже кремля видно было муромский посад и слободы ремесленников, а кругом шатры татарские и обозы.

Ранняя июльская заря румянила речную гладь, весело играла на тесовых кровлях и багровила дым печной — христиане уже проснулись, готовили пищу, — а солнце еще и не показывалось.