Иван III — государь всея Руси. Книги 4,5 — страница 71 из 154

Постучав, вошел начальник стражи и доложил:

— Гонец твой, государь, воротился. Пущать?

— Пусти.

Вошел Трофим Гаврилович Леваш-Некрасов.

— Будь здрав, государь, — сказал он, низко кланяясь, — наместник твой князь Пестрый повестует: «Живи много лет, государь. Прости, что на два дня запоздал с ответом тобе. Назария из подземелья у церкви Святого Николы, во исполнение воли твоей, приказал в тот же час вынять и расковать. Но люди нашли его мертвым. Старый же слуга, именем Кузьма, который ему пищу и питье носил, сказывал, что накануне сего жив был и здрав, ибо крепок телом и духом. Может, сам на собя руку наложил, может, отравлен был. Слуга сказывает, милостыню Назарию многие носили пирогами, мясом и медом. Может, кто и яду положил. Два дни потом слуга возил тело Назария по монастырям, прося похоронить, но нигде его не принимали. Приняли токмо в девичьем Рождественском монастыре, где Серафима Одоевская постриглась. В сем монастыре Серафима, пав к ногам игуменьи Милитины с плачем великим, упросила ее похоронить Назария в церкви у святых врат».

Отпустив наместника домой, Иван Васильевич, видя огорчение сына, хотел отвлечь его от горьких мыслей и спросил дворецкого:

— А есть ли еще в саду у нас, Данилушка, те часы самозвонные, которые нам Илейка показывал?

— Нетути, государь, — с грустной усмешкой ответил Данила Константинович. — Ишь какую старину вспомнил. Перержавело, сгнило все в них. Яма одна там, вся крапивой да лопухом поросла…

В конце мая пришел обоз из Новгорода с немецким железом кровельным, посланным наместником князем Стригой-Оболенским по приказу государеву. Сообщал князь Стрига, что и кровельщиков хороших нашел среди новгородских черных людей — отменные крыши кроют, лучше даже, чем мастера немецкие…

— Как понадобится государю, — велел он обозным сказать, — так немедля отпущу на Москву.

Доволен был Иван Васильевич, особливо же Иван Иванович, не менее отца полюбивший зодчество, поняв многое из бесед с маэстро Альберти.

— Храм-то, — говорил он отцу с восхищением, — вельми чуден величеством и высотою, светлостью и звонностью, всякое слово звенит в нем, яко в трубу, и во всех концах слышно!

— Истинно — соглашался Иван Васильевич, — наихитр и велик наш маэстро Альберта во всяком строительстве и рукомесле.

Отдыхая от походов и трудов государственных, Иван Васильевич увлекался зодчеством, росписью стен и хором, живописью на кипарисовых досках, всяким литьем — от пушечного до златокузнечного. Число мастеров разных вокруг него увеличивалось, и был даже в Новгороде печатник Федор из духовного звания. Федор этот книги церковные не списывал, а резцом на гладких досках деревянных, букву за буквой, слово за словом, по целой странице вырезывал. Потом резьбу эту крыл черной краской, а где нужно, красной и зеленой, и весьма искусно и красиво на бумагу переводил. Митрополит Геронтий сего не порицал. Среди же иереев и архиереев были такие, что волшебством это искусство считали, но, боясь государя и митрополита, только шептались меж собой со злобой:

— Таких кудесников заодно с ведьмами на кострах сожигать надлежит!..

Узнав об этом, государь выдал Федору охранную грамоту со своей подписью и золотой печатью, и печатник уехал из Москвы.

В то же время прибыл на Москву гонец от воевод Тютчева и Образца, что они соединили полки свои там, где им было указано государем, а ныне, идя левым берегом Волги, Казань уже видят.

Дня через три после вести этой прибыл из Новгорода хорошо известный государю боярский сын Леваш-Некрасов из подмосковных дворян.

— Будьте здравы на многие лета, государи, — приветствовал он обоих великих князей, и по голосу его Иван Васильевич угадал, что весть неприятная.

— Худо в Новомгороде? — спросил он тревожно.

— В Новомгороде, государь, до тех пор худо будет, как баит твой наместник Китай, пока там Феофил и пока есть хвосты от Господы…

— Какие же вести?

— Повестует тобе наместник твой Китай: «Будь здрав, великий государь, на многие лета! Скорбная весть тобе. Слуга твой верный, воевода знаменитый и наместник твой в Новомгороде князь Иван Василич Стрига ночесь преставился, во гроб уже положен. Назавтра же, после панихиды, по завещанию отпускаю гроб его со стражей ко граду старому Суздалю, где положат князь Ивана у Спаса в Ефимьевом монастыре…»

Иван Васильевич опечалился сильно, встал и, перекрестясь, молвил:

— Царство тобе Небесное, верный слуга Руси православной! Упокой Господи душу его…

Все безмолвно крестились вместе с великим князем. Мелькнуло на миг в мыслях Ивана Васильевича далекое прошлое. Суздаль, в котором был он в детстве, еще с владыкой Ионом. Вспомнил он и князя Ивана Оболенского, одержавшего немало больших и трудных побед и на службе у великого князя Василия Василича и у него самого…

Стряхнув воспоминания, Иван Васильевич обратился к вестнику:

— Ну, а ты как, Трофим Гаврилыч?

— Отпустил меня наместник твой в подмосковное мое село по хозяйству управиться.

— Ну-ну, помогай тобе Бог. Иди.

Когда вестник вышел, Иван Васильевич сказал сыну:

— Бабка твоя мне некогда молвила: «Время-то летит, яко птица». Вот и яз сии слова днесь вспомнил…

Он глубоко вздохнул и, вдруг печально улыбнувшись, сказал:

— Поедем, сынок, к бабке твоей в монастырь. Баил кто-то мне, прислали ей вельми добрый список с иконы Вознесения, Дионисьева письма…

Старая государыня, инокиня Марфа, встретила сына и внука очень приветливо, но им обоим было все еще непривычно и странно видеть ее в монастырской келье и в черной монашеской одежде. Лицо бабки, выглядывавшее из черной повязки, казалось бледнее и строже, но большие темные глаза в густых черных ресницах светились лаской, а полные губы чуть-чуть улыбались.

В келье ее было светло, как-то по-особому, не по-светски все прибрано, все уютно и опрятно. Чуть пахло ладаном и восковыми свечами. Перед кивотом теплились лампады.

Она благословила сына и внука и, когда они целовали ей руку, поцеловала того и другого в лоб.

— Ну, садитесь, гости дорогие, — сказала она и, вдруг улыбнувшись, спросила внука, словно маленького: — А ты, Ванюшенька, взвара имбирного…

Она махнула рукой и тихо рассмеялась. Рассмеялись и великие князья.

— Матушка, — проговорил весело Иван Васильевич, — был да прошел наш Ванюшенька маленький, усы уж ныне у него и борода пробиваться стали. Теперь он — Иван Иваныч, князь великий…

Инокиня Марфа вздохнула.

— Эх, Иване, — сказала она, — и ты сам-то иной раз мне не государем, а токмо сынком моим видишься. А вот скажи, ты ведь в писании икон добре разумеешь? Подарили мне Ряполовские икону Вознесения Господня, письма некоего Дионисья. Баили, вровень с Рублевым Андреем стоит он. Яз же в сем мало разумею…

— Ведаю яз сего мастера. Сыновья его ныне в Москве трудятся, стены Успения расписывают. Токмо и сам яз не совсем еще уразумел, в чем сила письма его, которая сердце и печалит и радует…

— А яз и ризу-то с иконы не сымала. Ряполовские сказывали, что сие малый список, который Дионисий изделал со своей же большой иконы. Вон там, погляди, слева на верхней полке, в кивоте стоит…

Иван Васильевич подошел к кивоту и оглянулся на мать.

— Ничего, сынок, сымай, не свячена она еще.

Великий князь снял икону, но рассмотреть живопись было нельзя: серебряная риза закрывала ее, и только чеканом и резьбой обозначала тело Христа, возносящегося в небо, и вершину горы, на которой были апостолы и Богоматерь, а из живописи видны были в прорези серебра лишь лица, кисти рук да ступни ног.

Иван Васильевич сделал движение, чтобы снять ризу, но остановился и опять взглянул на мать.

— Сымай, сынок, сымай, — молвила Марья Ярославна, — не прибита риза-то.

Иван Васильевич замер от волнения, когда грубая серебряная кора отпала от иконы, открыв нежную игру красок. Он увидел апостолов, смотрящих вверх на летящего в воздухе Христа. Все положения людей, повороты их тел и голов как-то согласовались с уступами и наклонами горных скал. Но не это волновало великого князя — его влекло к лицам, обращенным к Христу. Каждое по-своему выражало разлуку навек с учителем, но не чувства учеников волновали Ивана Васильевича, а что-то еще другое, чего он не мог еще осмыслить…

Вдруг внутри его все затрепетало. Справа, поодаль от других, стоит Богоматерь. Она глядит вслед возносящемуся сыну. На лице ее оживают глаза, знакомые так, дорогие ему глаза Дарьюшки — прощальный ее взгляд в предсмертной разлуке…

«Встретимся в жизни вечной, — звучат ему ясно слова Дарьюшки, — узнаем там друг друга…»

Вот и в этих глазах видит он любовь и светлую печаль, а сквозь них — сияющую радость веры в скорое свиданье…

«Понял все сие Дионисий», — подумал Иван Васильевич и добавил вслух: — Умеет сей живописец приметить все горести и радости в чистоте их душевной…

В конце мая, когда яровой посев кончился, собрались под стенами Казани многочисленные полки московские: конные сушей, а по воде в лодках — пешие с пушками и прочим снаряжением для осады и приступа.

Воеводы Василий Федорыч Образец и Борис Матвеевич Тютчев спокойно, без помех всяких, дошли до самой Казани, нигде татарского войска не встретив: не смели татары на русских идти, в Казани все затворились, надеялись там отсидеться в осаде.

— Ишь стервецы поганы, — говорил воевода Образец, — блудливы, яко кошки, трусливы, яко зайцы…

— Верно, Василь Федорыч, — подтверждал Тютчев, — такая уж ухватка татарская: плохо лежит — хватает, палку поднял — бежит…

Обложили Казань воеводы, посады разграбили, посекли саблями татар немало, а более того в полон захватили. Хоромы же, избы и службы все на дым пустили. Разослали гонцов по всем порубежным русским волостям — охочих людей на татар подымать, земли казанские воевать и грабить. Словно по ветру, весть об этом полетели, дошли не только до Вятки, но и до Устюга.

Поднялись устюжане и вятчане и, собрав конные охочие отряды, погнали к берегам Камы. Нежданно-негаданно налетали на богатые татарские деревни и села, грабили, жгли, уводили в полон, мстя татарам за набеги. Вести о разорении таком проникали в Казань через лазутчиков, выходивших из города тайными подземными ходами, и сеяли среди осажденных тревогу и страх.