Оленушка заслушалась своего юного супруга. Слушал его с улыбкой и сам государь Иван Васильевич.
— Добре, добре, сынок, — ласково проговорил он, — так и будет, а опричь того, наши купцы в карбусах больших под парусами к немцам по Варяжскому морю поплывут, немецкие же, свейские и данемаркские купцы к нам на коггах[119] своих плавать станут. Вся торговля на Руси в наших руках будет!..
— Богатеть почнет наша держава, — подхватил Иван Иванович, — множиться будут из лета в лето наши торговые и гостиные дворы на Москве и во всех землях заморских…
Вдруг переменился государь Иван Васильевич и проговорил сурово:
— Так, дети мои, и будет! Токмо все сие не даром дается. Зрю яз кругом злодеев и ведаю: реки крови надобно перейти нам вброд, может, по самый пояс…
Побледнела Елена Стефановна. Показался ей московский государь некоим демоном с горящими страшными глазами. Грозней он, чем отец ее Стефан, перед которым все трепещут в Молдавии.
Дрожащей рукой схватилась она за руку мужа. Иван Васильевич заметил это, улыбнулся и ласково молвил:
— Прости, сношенька, напутал тя нечаянно. Страшит тя кровавая борьба…
Елена Стефановна взяла себя в руки и, смело взглянув на свекра, молвила:
— Не страшат мя слова твои, а токмо волнуют правотой своей. Отец мой все дни свои живет, кровь проливая за правду…
— Истинно, — одобрил сноху Иван Васильевич, — вижу, что ты дочь наиславного государя. Верю, сыну моему опорой будешь…
Послышался нерешительный стук в дверь, и дворецкий впустил в трапезную дьяка Майко.
— Прости, государь, без зова, — начал дьяк, — вести худые из Поля. Турские паши с войском великим по приказу султана Баязета сушей и морем пошли от Царьграда через влахов и болгар к Белугороду, который в устье Днестра стоит. Бают к тому еще гонцы-то, что степные казаки басурманские, зимуя возле Крыма, караваны стерегут и Муравскую сакму[120] совсем от Поля отрезали. Посему, мыслю, и нет вестей от Федора Василича. Ворочаться же хотел он через Молдавию…
Руки старого государя слегка задрожали.
— А Федор-то, — воскликнул он, — о нем самом какие вести есть?
— Нету, государь, вестей, — глухо ответил дьяк, — токмо слухи есть, что турки в Белгороде, а по-ихнему — Аккермане, угорских послов полонили…
Иван Васильевич побледнел, но с виду оставался совершенно спокоен.
— Наряди все, дабы из Поля всяк день вестовым гоном вести были обо всем, — сказал он, — что нашим и татарским дозорам ведомо будет о Курицыне. Поговори еще с князем Иваном Василичем Ноздреватым. Хочу его ранней весной к Менглы-Гирею послать. Пусть готов будет да все от тобя о крымских делах добре вызнает…
Иван Васильевич помолчал и вдруг резко спросил:
— А как во Пскове?
Дьяк оживился.
— Все изделано, как ты, государь, приказывал, — ответил он. — Посадники вкупе с твоим наместником, князь Ярославом Василичем Стригой-Оболенским, и его дьяком Ивашкой Микитиным тайно от веча написали новую грамоту о смердах, и, печати привесив, вечевой ларник Есип положил ее в ларь собора Пресвятыя Троицы.
— И что? — опять спросил государь.
— Черные и житьи люди ныне заедин. Они псковское вече в своих руках доржат и о грамоте сей сведали. Пошли смуты во Пскове. Черные люди восстали на посадников за их самоуправство и дворы их посекли и разграбили. Смерды же против черных идут…
— Пошли вестовым гоном вестника князю Ярославу, — перебил дьяка государь, — пусть он смердов поддерживает, дабы черных людей ослабить, а житьих устрашить. Чем более трещин у веча будет, тем он, наместник мой, сильней станет. Да скажи Ярославу-то, смуту пусть сеет, токмо кровопролитья да грабежа не допущает…
— У князя Ярослава, — заметил дьяк, — под рукой полки наши в Новомгороде…
— Сего не надобно, — сказал государь. — Псковичи не новгородцы. У них крепости меж собой более. У них обычай такой: всякий боярин или воевода черных людей, воев и даже смердов «господами» величают, как бы ровней с собой доржат. Не зря сие чинится: народ у них дерзок и смел. Да и стены у них крепче новгородских и наряд у них зельный хорош:[121] добры вельми пушки и пищали. Главное же, нам не надобны над ними ратные победы, а надобны земли их неразоренные да руки их крепкие и до работы и для рати…
— Право ты мыслишь, государь, — возразил почтительно Майко, — но смуты и грабежи уже начались…
— Ништо, — остановил Иван Васильевич дьяка. — Будем на две руки играть: одной — смердов ласкать и поддерживать, другой — совет старейшин с житьими мирить. От сего черные люди ослабнут, будет на вече раскол, будут все силы псковские на вече равны, и все мне челом почнут бить об устроении Пскова. Не будем сучья зря ломать из-за яблоков. Пождем, пока не созреют, а там тряхнем чуть яблоню, яблоки сами с сучьев посыплются. Да вели князь Ярославу вестовой гон нарядить: на всяк бы день ко мне вестник от него был. Да пусть явно смердов ласкает, помнит пусть: и у нас крестьяне есть. Чаю, и до них вести сии дошли. Они, поди, уж глаза и уши на Псков навострили. Тверские же еще более московских о сем мыслят. Разумеешь?
— Разумею, государь, — ответил дьяк, — разумею и то, что воевать Тверь-то вборзе будем…
— Добре, — остановил его Иван Васильевич, — о сем после. Сей же часец иди к моему наместнику московскому князю Патрикееву, дабы нарядил он вестовой гон с татарами касимовскими, со степными дозорами, с донскими степями, с Крымом через Калмиусскую сакму[122] для-ради вестей о Федоре Василиче. Да крепко о Крыме еще подумай с князем Ноздреватым. Иди.
Глава 3Тверские злые умыслы
В последний месяц того же тысяча четыреста восемьдесят третьего года, в день сорочин[123] великого князя рязанского Василия Ивановича, февраля шестнадцатого, была отслужена митрополитом Геронтием у Михаила-архангела торжественная панихида.
На печальном служении присутствовали оба государя московских и старая государыня, инокиня Марфа. Народу во храме было не много, и оттого заупокойные молитвы звучали, казалось, печальней и жалостней. Старая государыня усердно молилась, часто становясь на колени, и горько плакала.
Глядя на нее, оба государя волновались, а Иван Васильевич несколько раз прослезился, вспоминая и князя Василия, друга своей юности, и сестру Аннушку, тогда еще совсем юную, и княгиню свою, покойную Марьюшку…
По окончании службы все трое некоторое время стояли еще по-прежнему на своих местах молча. Потом инокиня Марфа снова стала на колени и, крестясь, молвила:
— Упокой, Господи, раба Твоего Василья, прости его прегрешенья.
Потом с трудом встала и, всхлипнув, добавила шепотом:
— Царство тобе Небесное, Васенька…
Перед самым выходом из храма она остановилась и сказала Ивану Васильевичу:
— Сыне мой милый! Покойный-то князь Василий и отцу твоему и тобе верен был и послушен более, чем сын и брат. Помни, молодые-то князи рязанские — внуки мои родные, а тобе — родные сестричи.[124] Не обидь их, а тем и сестру свою, доченьку мою Аннушку…
— Благослови мя, матушка, — ответил ей государь, — яз сам, после тобя и Ванюши, более всех родных сестру люблю…
На пятый день после этой заупокойной службы прибыли на Москву дети преставившегося великого князя рязанского: старший — Иван Васильевич с княгиней своей Агриппиной Васильевной, урожденной княжной Бабич-Друцкой, и младший — Федор Васильевич.
Молодые люди, выросшие вдали от шумного московского двора, с его большими делами во внутренней жизни государства, военными и торговыми переговорами с чужеземными государствами, с частыми приемами и проводами посольств, испытывали здесь неловкость, были застенчивы и робки. Москвичам же они казались захолустными по своим одеяниям и неумелыми в обращении с людьми.
Свершив все обряды при встречах с обоими государями и семействами их, позавтракав с ними в хоромах Ивана Васильевича, они с облегчением душевным поехали к бабке своей Марье Ярославне в Воскресенский монастырь. Здесь, в монашеской келье, обогретые сердечной простотой и родственной лаской, юные князья и княгиня рязанские сразу почувствовали себя как дома.
— Ишь, какие молодцы внуки-то мои, — говорила нежно старая княгиня, благословляя обоих братьев, — и ты, Агриппинушка, любезная сердцу моему. Дай и тя благословлю да поцелую свою внученьку…
Она обняла княгиню Агриппину, усадила всех за накрытый уже стол и окликнула свою старшую послушницу:
— Домнушка, распорядись о трапезе нашей, как яз тобе приказывала.
Обед был так же обилен и вкусен, как и великокняжеский, когда Марья Ярославна еще в миру принимала знатных родственников, только все было постное, а из напитков — лишь мед да сладкие заморские вина.
После кратких здравиц и закусок, когда подали горячую уху стерляжью, Марья Ярославна спросила:
— А где же вам гостить приказал государь?
— У младого государя Ивана Иваныча, — ответил старший внук.
— Верно сынок-то мой порешил, — одобрила она приказ Ивана Васильевича, — у Ванюши-то все по обычаю русскому. Хоша там пока еще живут молдавские бояре, провожатые Оленушки, но и они, как и молодая государыня, добре разумеют по-русски. Круг же Софьюшки, почитай, токмо греки да фрязины, а бают все более по-иноземному. Не по душе мне сие, грешнице. Прости мя, Господи!..
Потом разговор перешел на рязанские дела. Марья Ярославна спрашивала о здоровье дочери Анны и о внучке, тоже Аннушке, названной так в честь своей матери, и даже по отчеству тоже Васильевне.
— Матерь наша, — отвечал старший внук Иван Васильевич, — болеет ныне малость, но все же Бог хранит ее, а сестра Аннушка здрава и растет, вборзе отроковицей станет…