Беру провод, сумку с инструментами, вскидываю на плечо винтовку и выхожу. Тихо. Ни минометного, ни артиллерийского обстрела. Мы привыкли к звукам стрельбы почти как человек привыкает к тиканью часов в комнате.
Аникин как старший идет впереди. Вот он наклоняется и молча показывает рукой на обрыв. Чернеет неглубокая свежая лунка — след падения мины.
Разыскиваю отброшенные в стороны концы провода. Соединяю их по всем правилам — «восьмеркой». Дотрагиваюсь кончиком языка к оголенному сростку, так делают все связисты, и чувствую легкое покалывание. Есть ток! Аккуратно обматываю провод изоляционной лентой… Вызываю батальон, вслед за ним полк. Полный порядок. Слышимость нормальная.
Я доволен: связь восстановлена. А надолго ли? Эх, хорошо бы хоть один денек прожить спокойно! Хоть один день не мчаться сломя голову на линию. Да где уж там! Не жить нам спокойно, пока не разобьем проклятых фашистов…
Аникин снимает с плеча телефонный аппарат в потертом, видавшем виды брезентовом чехле, затем винтовку. Оглядывается вокруг и ложится на нагретую весенним солнцем землю, забрасывает руки за голову.
Рядом с ним сажусь и я. Тихо. Будто и нет никакой войны. Так проходит минут пять, может, десять. Уходить отсюда не хочется, но служба есть служба — подключаюсь к линии.
Бегут, бегут по проводу человеческие голоса. Командир второго стрелкового батальона, называя себя «канарейкой» (ничего не поделаешь — надо хранить военную тайну), разговаривает с «соловьем» — начальником штаба полка. Комбат просит подкинуть ему «блинчиков» и «огурчиков». Я прекрасно понимаю, что речь идет о противотанковых минах и снарядах… Потом начальник штаба напоминает комбату о каких-то списках, наградных листах…
Аникин неторопливо, со вкусом выкуривает махорочную самокрутку и поднимается. Поднимаюсь и я.
Снова Аникин, немного косолапя, идет впереди, за ним я. Неожиданно он останавливается. Куда и девалось мечтательное, задумчивое выражение его лица! Оно становится настороженным и суровым.
Он садится на корточки и подзывает меня рукой.
— Смотри!
Внимательно всматриваюсь, но ничего подозрительного не замечаю.
— Что тут, Павлуша? — спрашиваю.
Аникин молча отклоняет куст шиповника, и я невольно холодею. К малоприметной черной нитке нашего провода подсоединен немецкий двухпроводный кабель.
Хотя я без году неделя связист, но понимаю, что это означает. Снимаю с плеча винтовку и досылаю патрон в канал ствола.
Аникин осторожно вытягивает замаскированный дерном кабель. Чуть пригнувшись, идет вперед.
Кабель змеей скользит у Аникина между пальцев и приводит нас к оврагу. Густой дубняк так разросся, что сквозь путаницу ветвей едва виднеется небо. Сумрачно. Прохладно. Тянет сыростью.
Мы уже не идем, а ползем по-пластунски. Нервы напряжены. Что ждет нас за тем вон молчаливым кустом ольшаника? Не загремит ли из бурелома автоматная очередь?
Но что это? Вдруг — здесь уж не обойдешься без «вдруг» — улавливаю приглушенный голос. Замираю, будто к земле меня пригвоздили. Обостренный слух различает всего несколько слов, но и этого достаточно.
Аникин тоже слышит чужую речь и ободряюще касается моего плеча. Не робей, мол, Ваня. Потом дает мне знак ползти вправо. Понимаю его без слов и отползаю. С двух сторон подбираемся к тому месту, откуда донесся голос. Выглядываю из-за куста. В склоне оврага что-то вроде пещеры. Рядом два немца. Один, упитанный, широкоплечий, стоит на коленях у портативной радиостанции. Лицо у него спокойное, я бы сказал, даже красивое. Второй, щуплый, в круглых роговых очках, полулежит на плащ-палатке. Возле уха телефонная трубка. Карандаш бегает по блокноту.
Все понятно: один подслушивает, второй передает по рации.
Не раз схватывался я в бою с немецкими солдатами, но наблюдать за ними вот так, в нескольких шагах, пришлось впервые. Я с ненавистью смотрю на телефониста. Ничего, больше подслушивать не будешь!
Встречаюсь взглядом с Аникиным. Он кивает: тянуть нечего. Берем!
В следующее мгновение дико кричим: «Хенде хох!»
Немцы вздрагивают, испуганно смотрят на нас. Лица мертвенно-бледные. Телефонист роняет на траву блокнот, тянет вверх руки. В горле у него что-то булькает. Нижняя губа трясется.
Направляю винтовку на радиста и повторяю: «Хенде хох!»
— Капут, фриц! — сквозь зубы добавляет Аникин. — Кончай базар!
Радист набычился. Не понимает, что ли, чего от него требуют? Неожиданно вскакивает и, ломая кусты, бросается вниз по склону оврага.
Стреляет Аникин. Стреляю и я. Беглец падает.
Собираюсь по-немецки спросить у телефониста, когда они перешли линию фронта и где именно. Уже подобрав нужные слова, соображаю: немецкий сейчас совершенно ни к чему. Как бы он мог подслушивать, если бы не понимал по-русски?
Телефонист поминутно косится на своего убитого напарника.
Вытянув руки по швам, говорит, что пришли они прошлой ночью. Замаскировали кабель, выкопали нору от дождя. Рассчитывали пробыть тут несколько дней, но вышла осечка…
— Брось, Ваня, с ним растабаривать, — угрюмо оборвал Аникин. — В штабе лучше нашего разберутся, врет он или правду говорит. Пошли!
Сложил я на плащ-палатку все, что в хозяйстве у немцев имелось: рацию, телефонный аппарат, два автомата, несколько гранат на длинных деревянных ручках…
Взялся я было за узел, но Аникин остановил:
— Ну еще чего! Пускай сам тащит, ничего с ним не станется.
Немец боязливо съежился и то ли от страха, то ли еще почему-то вскинуть узел на плечи не смог.
Аникин насмешливо улыбнулся.
— Эх ты, слабак! — и одной рукой поднял увесистый узел.
Привели мы вражеского лазутчика в штаб и сдали со всеми трофеями.
Вот и вся история. В тот день нам с Аникиным командир полка благодарность объявил. За бдительность.
Ничего не скажешь, приятно благодарность получить, но еще приятнее знать, что шпионов обезвредили.
СПОКОЙНАЯ ДОЛЖНОСТЬ
Разные мне приходилось на войне службы выполнять. И пулеметчиком я был. И связистом. И сапером…
Одним словом, огнем кален, и бураном кручен, и в реках мочен — на все случаи учен. И даже кашеварить пришлось.
Нет, нет, ты не улыбайся. Поварская должность самая что ни на есть трудная и хлопотливая. Любого солдата спроси, то же самое скажет.
Мотается повар как заводной. Котел почисть. Воды натаскай. Крупу перебери… Да мало ли дел, когда ты один, а едоков у тебя чуть ли не сто душ.
Хорошо, если дадут пару бойцов картошки начистить, а иной раз как хочешь, так сам и управляйся.
Вообще-то в кашевары я угодил по доброте душевной. Да, да! И вышло это вот как.
Занемог наш повар. В госпиталь его увезли. Старшина к одному, к другому, к третьему. Нет охотников кашеварить. Никто из автоматчиков или бронебойщиков в повара переходить не соглашается. Тут тебе и почет, и полное от всех уважение, а в поварах что? Облупленная, посеченная осколками полевая кухня да смирный мохнатый конек по кличке Алмаз.
«Хоть ты, Иванченко, сознательность прояви, — подумал я. — Не должны же солдаты голодными оставаться». Как услышал старшина, что доброволец объявился, даже просиял, будто я его чем осчастливил.
Принялся я кашеварить. Ожидал, скрывать не стану, благодарность получить, а получил, извиняюсь, кукиш с маком.
Вскорости стал я замечать, что косо все на меня посматривают. Особенно автоматчик Васька Шмаков. Ох и въедливый белобровый черт! Хоть и друзья мы с ним, а случая подковырнуть ни за что не упустит.
— Нашему Иванченко, — говорит Шмаков, — фантазия не позволяет придумать что-нибудь получше горохового супа и пшенной каши-концентрата. Да и то каша у него через день пригорает… У такого повара ну совершенно без всякого азарта ложкой орудуешь.
Обидно слушать, а возразить нечего. Правильная критика. Пригорала каша. Не отказываюсь, случалось. Не доглядишь оком, поплатишься боком.
Да если говорить начистоту, какой из меня, с позволения сказать, повар? Отроду им не был и быть не собирался. До войны слесарил на заводе в Миргороде. Река там Хорол… Ну и приходилось иной раз на рыбалке стряпать. Загонишь, бывало, в землю две рогульки, котелок между ними на железном пруте висит. И в нем кое-как ушицу либо кашу сварганишь. Вот и весь мой кулинарный стаж.
От этих переживаний стал я такой веселый, как Рябко на привязи. Прихожу к старшине и говорю: так, мол, и так, не могу больше насмешек терпеть. У меня тоже гордость имеется. Замену давайте. На день-другой кашеварить брался, а уже вторую неделю лямку тяну.
Но тут, на мое счастье, пополнение в полк пришло. Пронюхал я, что имеется среди новеньких бывший повар какого-то харьковского ресторана. И не кто-нибудь, а первой руки повар. Просто находка для нашей роты.
В общем, не знаю, как там старшина действовал, а только повар тот — Черешня Федор Алексеевич — к нам попал.
Человек он оказался видный, степенный, но молчаливый на редкость. Хорошо, если за целый день десяток слов сквозь зубы пропустит. Бывают же такие! И пустую болтовню слушать не охотник. Буркнет: «Острый язык — дарованье, а длинный — наказанье» — и в сторону отойдет.
На фронте Черешня впервые. Необстрелянный. Новобранец, так сказать.
Подвел я Черешню к нашей полевой кухне и говорю:
— Надевай, Федор Алексеич, колпак, бери в руки черпак и орудуй. Человек ты в летах (всех старше тридцати я тогда почти пожилыми считал), в самый раз тебе на кухне хлопотать. Служба тут непыльная, спокойная, не в штыковую атаку ходить… А я как был в первом взводе, там и останусь. Хотел уже сегодня на свое законное место уйти, да старшина велел с тобой пару деньков побыть, пока ты в курс наших порядков войдешь.
Кивнул Черешня головой и за работу.
Посмотрел я, как все у него в руках спорится, и подумал: «Да-а, дело свое человек знает…» Я, бывало, шарах в котел овощи, и ладно. А Черешня по-иному: мелко-мелко лук накрошил, морковь, поджарил их на сале, а уж затем котел заправил. Куда-то смотался, лаврового листа раздобыл, укропчика. Вроде бы мелочишка, а вкус у варева иной. Духовитый супец получился, что и говорить. И каша на славу. Из тех