подрези карт, для укладывания штосов в тасовке. На это надобно иметь необыкновенное проворство в пальцах, больше, нежели требуется от нынешних модных фортепианных игроков, и эта ловкость приобретается только временем и трудами. Вы видите, что у меня обвязаны пальцы: извольте видеть, кожа на этих пальцах у меня так надскоблена терпугом, и тело так размягчено мазью, что я в игре одним прикосновением угадываю карты, а суставы мои гибче всяких пружин. Но вы до этого не скоро дойдете: это плоды двадцатилетней опытности и невероятных усилий. Вы же будете моим крупером, и так вам нужно более знать понтировку, для наблюдения за игроками, при моем банке. Я не могу смотреть за ними потому, что в игре я бываю погружен в глубокое созерцание искусства, для произведения в действо моих банкирских опытов, а вы между тем смотрите, чтоб нас не обманывали ложные братья, втирающиеся в игру под маскою простаков.
Мы перешли к третьему столику, и Зарезин, вскрыв по-прежнему бумагу и показывая мне различные карты, продолжал свой рассказ:
— Вот видите эту тройку. Смотрите же: раз! — и вот двойка; еще раз! — и вот туз.
Зарезин только снимал карту со стола, и на карте в самом деле переменялись очки, по его воле.
— Знаете ли, что это такое? — спросил Зарезин.
— Мне почему знать!
— Это инструмент русского изобретателя, хотя французского названия, и зато не так страшный, как французский. Это гильотина. Вот извольте видеть: карта расклеивается, и вот на этой часовой пружине насаживаются вырезанные очки. Пружина укреплена в середине, а кончик ее выходит с боку карты. Двигая пальцем кончик, очки прячутся или выходят по произволу. Гильотина делается из всех карт, кроме фигур. Но вот у меня и резервные фигуры, или маски. Извольте видеть: вот на одной карте король и дама, на другой валет и король и т. д. Это делается из двуголовых фигур. Крашеный листок сдирается, разрезывается, и головы переменяются. Для темных и для соников это очень хорошо. Эти карты несколько помудренее. Видите ли, вот я ставлю семерку: выигрывает шестерка, и моя карта тотчас превратилась в шестерку. Это насыпные очки. На карте наводится клеем очко и посыпается черным порошком из жженой кости. Карта, разумеется, ставится темная, и если выиграла та карта, которая стоит у меня, я вскрываю и беру деньги; если выигрывает другая, я стираю очко при вскрытии карты и опять беру деньги. Вот мешки: карта, извольте видеть, расклеена в середине, и в ней оставлено пустое место, куда кладутся ассигнации. Если карта проиграла, понтер берет со стола карту и оставляет несколько ассигнаций; если карта выигрывает, то понтер искусно вытряхивает ассигнации из мешка, и банкир платит иногда вдесятеро, особенно при выигрыше углов. Вы изволите посматривать в этот ящик? Здесь инструменты: волчий зуб, для лощения крапленых карт, вишневый клей; вот медные доски разного формата, для обрезывания карт этими тоненькими ножницами. А вот на шкафу стоит пресс, или тиски, для сжатия распечатанных и вновь запечатанных карт. Вам угодно знать, что на этом большом столе, под зеленым сукном? Приготовленные карты. Но на первый случай вам довольно. Пойдемте, позавтракаем и потолкуем о предстоящей кампании.
Завтрак уже стоял на столе, но не было ни приборов, ни вина. Зарезин вынул ключи из кармана, вышел в другую комнату, позвал лакея и возвратился с вином и приборами. Когда лакей удалился, я сказал:
— Верно, ваш служитель дурного поведения, что вы ему не поверяете серебра?
— Ничего не заметил в течение десяти лет, — отвечал Зарезин. — Но я, сударь, имею привычку никому не верить, а это самое лучшее средство, чтоб не быть никем обманутым. К тому ж: не введи во искушение! Зачем доставлять человеку случай к воровству?
Я не отвечал ничего, но внутренне проклинал любовь мою, доведшую меня до связей с этим адским творением.
— Извольте видеть, — сказал Зарезин, — Аграфена Степановна очень добрая девица и моя старая знакомая; но она немножко ветрена, немножко своенравна и немножко любит бросать деньгами. Мы не должны совершенно поверять ей все свои дела и весь денежный оборот. Она готова предостеречь человека, если он ей понравится, и когда будет в точности знать о выигрыше, то в нужде в состоянии потребовать от нас более, нежели сколько ей будет следовать. Изволите понимать? Я имею обычай, когда играю в половине с кем-нибудь, откладывать с банку в сапоги: вы то же должны делать, когда я поморщусь и скажу вам: сапоги жмут. После того мы пойдем домой и рассчитаемся.
— Увидим! — сказал я и спешил оставить Зарезина, чтоб увидеться с Грунею.
— Ты мне навязала сущего разбойника! — сказал я Груне.
— Неужели ты хочешь, чтоб я для обмана обманщиков выбрала честного человека? Перестань ребячиться, Ваня: ты скучен с своею школьною добродетелью. Мы ни у кого не станем отнимать денег, а будем брать у тех, которые ищут случая сбыть их с рук. Впрочем, не хочешь — как угодно! Но тогда ты должен отказаться от своей несносной ревности.
— Я решился! — воскликнул я почти сквозь слезы и пошел домой, чтоб проводить матушку в монастырь, обещая в вечеру возвратиться к Груне. Зарезин долженствовал открыть в этот вечер первое свое заседание.
Отвезши матушку, я возвратился домой, с грустью в сердце, и лег на софу. Петров вошел в комнату и, остановившись у дверей навытяжку, сказал:
— Позвольте, ваше благородие, вашему усердному Петрову промолвить слово.
— Говори.
— У нас нет денег!
— Нет, и так ступай, ищи себе службы у того, кто имеет деньги.
— Сохрани меня Бог от этого: вы мой благодетель, Иван Иванович, и я вас до смерти не оставлю. Солдату немного надобно: шинель на плечах да сухарь в кармане. Я могу у соседей заработать дневной паек и всегда буду готов на службу к вашему благородию. Да не в том дело.
— Чего же ты от меня хочешь?
— Аграфена Степановна — хороша!
— Это я знаю и без тебя.
— Ласкова, как кролик, болтлива, как ласточка, голосиста, как жаворонок!
— Так что ж?
— Да она, сударь, издерживает более денег в сутки, нежели целая гренадерская рота в месяц.
— Тебе какая нужда!
— Нужда, ваше благородие, потому, что я вас люблю более отца родного, люблю, как моего ротного командира, упокой Господь его душу: он умер от раны на моих руках! Мне ли не знать, что ваши денежки прокатились сквозь нежные и белые пальчики Аграфены Степановны!
— Не твое дело.
— Не мое дело, но моя кручина! Ваше благородие, Иван Иванович! Я рад положить живот за вас, и мне больно, горько смотреть, что от Аграфены Степановны и тетушка ваша, Аделаида Петровна, изволила съехать со двора, да и вам скоро не будет места на белом свете. Уж если гибнуть смолоду, так от пушки или от пули, а не от бабьих прихотей. Не дойдем мы до добра с московскими красавицами. Вступите в военную службу, и поедем на Кавказ. Здесь, сударь, вам нужны и кареты, и мебели, и двадцать пар платья, и Бог весть что; а там молодому офицеру ничего не нужно, кроме сабли да храбрости; а у вас есть и то и другое. А уж жизнь-то — жизнь — веселье! Каждый Божий день — драка, да и с какими молодцами, с меткими стрелками, с наездниками, которые, кроме русских, не боятся и самого черта. Винцо славное, баранов тьма, хлеб хороший, а девушки-то, девушки-то: грузиночки, черкешеночки, чудо! Сказывают, что и сам турецкий султан в своем Царьграде других знать не хочет. Одна беда для русского солдата, что не всегда можно напиться квасу да поесть щей, а вам, господа, ведь это ныне не горе. Эй, ваше благородие, послушайте старого солдата! Увидите, что на высоком Кавказе сердце ваше выветреет от любви, а черкесские наездники займут вас более, чем Аграфена Степановна!
Мне в самом деле нравилось предложение Петрова; но меня удерживали в Москве любовь и долги.
— Спасибо, брат, за совет, а за любовь вдвое. Я раздумаю о том, что ты мне сказывал, и на первый случай говорю тебе, что я не прочь от войны и Кавказа. Между тем давай одеваться: мне надобно идти со двора.
Вечер у Груни был блистательный. Она пригласила к себе несколько красавиц актрис и множестово богатых любителей драматического искусства, которые любят это искусство, не в книгах и не в представлениях, но воплощенным, в виде прекрасных актрис. Сперва занимались разговорами, музыкою; потом, как будто для окончания старых наших счетов, мы с Зарезиным сели в угловой комнате играть в штос. Груня, шутя, попросила одного богатого гостя сорвать банк пополам с нею, примолвив, что она весьма счастливо выдергивает карты для понтеров. Несколько дамских прислужников просили Груню выдернуть для них карты. Завязалась игра, сперва небольшая, потом огромная, и Зарезин очистил все бумажники. Игра продолжалась до шести часов утра, и, когда гости разъехались, мы разделили выигрыш на три части, и каждому досталось около восьми тысяч рублей. Однако ж Зарезин остался весьма недоволен мною за то, что я спросил у него, не жмет ли ног его обувь, и принудил его снять при мне сапоги, в которых я нашел пучка два ассигнаций и горсть золота. Чтоб утешить Зарезина, я сказал ему, что делаю это для того только, чтоб приобресть доверенность Груни, которая приметила, как он опускал деньги в сапоги. Плут не поверил мне, но притворился, что верит. Таким образом малейшее отступление от пути чести ведет за собою множество пороков. Связавшись с игроком для обмана других, я в первый день сделался лжецом и обманул Зарезина, воображая себе, что с плутом позволено быть обманщиком. Такое легкое приобретение денег вскружило мне голову и усыпило совесть. Я возвратился домой очень весел: бросил деньги в комод и, дав 25 рублей Петрову, сказал: «На Кавказе, брат, хорошо, но в Москве лучше. Повеселимся-ка сперва здесь, а далее увидим!»