. Однако Крылов испытанного унижения не забыл.
Плетнев передает его рассказ о том, как некий «товарищ по Академии» принес ему свой перевод назидательного романа Фенелона о Телемаке, только что вышедший великолепным изданием, а затем, желая узнать его суждение, явился утром, когда тот еще спал, и обнаружил книгу плавающей в ночном горшке у кровати[711]. Здесь снова вспоминается анекдот о Баркове и шляпе Сумарокова, но для Плетнева, человека другого поколения, подобный юмор неприемлем. Несколько десятилетий спустя, записывая эту устную новеллу, он так старался пригладить ее, что фактически подменил смысл. В его пересказе вместо циничной демонстрации собственного превосходства возникает невиннейшая случайность: якобы Крылов просто задремал в постели с книгой и не заметил, как она выпала у него из рук[712].
Не принимая этот фарсовый рассказ на веру полностью, заметим, что в его основе все же могли лежать реальные обстоятельства. Упоминание роскошного издания Фенелона указывает на переводчика – сенатора И. С. Захарова, видного деятеля Академии и одновременно председателя одного из разрядов «Беседы», старинного знакомого Крылова еще по журналу «Зритель». То, что именно он стал объектом крыловской издевки, объяснялось, скорее всего, скандалом, который разразился незадолго до выхода «Странствований Телемака» в свет[713]. 15 января 1812 года Крылов участвовал в обсуждении в «Беседе» просьбы Захарова об освобождении его от обязанностей председателя разряда «по причине <…> должностных занятий» и о переводе в почетные члены. Пожилой сенатор рассчитывал, отойдя от дел «Беседы», сохранить в ней высокий статус, но коллеги неожиданно решили оставить его в звании действительного члена, и Захаров воспринял это как оскорбление[714].
В глазах Крылова вся описанная коллизия, видимо, была квинтэссенцией ненавистного ему литературного «местничества», хотя сам он в качестве участника «Беседы» счастливо избежал взвешивания на этих весах: жалкий чин отставного титулярного советника и недавний афронт со стороны Академии не помешали ему стать действительным членом разряда, который возглавлял А. С. Шишков[715].
Впрочем, смысл здесь не сводится к насмешке над чванным, но бездарным литератором – одним из тех, кто, сначала устроив Крылову обструкцию в Академии, через два года как ни в чем не бывало признал его равным себе[716]. Фарсовый рассказ акцентирует высшую справедливость произошедшего с «золотообрезной книгой» (и, метафорически, с ее автором, всеми подобными ему, а также самой идеей иерархических институций). Она оказывается там, где ей самое место, – в горшке с нечистотами.
Характерно, что эта история была у Крылова одной из любимейших. И. И. Панаев услышал ее от баснописца не ранее второй половины 1830‑х годов наряду с еще несколькими (например, разобранным выше рассказом о потере жилета), которые тот часто повторял, «когда был в хорошем расположении». Приключение с ночным горшком запомнилось молодому писателю в варианте, существенно отличном от плетневского[717]. Из поздней версии исчезли все детали, которые позволяли бы соотнести сюжет с конкретной личностью и конкретным временем. Рассказ об унижении Захарова и его «Телемака» превратился в лаконичный анекдот о поэте, который вершит суд и расправу над убогим творением безымянного «сочинителя».
Завершает цикл «литературных» фарсов эффектное выступление Крылова на публичном заседании «Беседы», состоявшемся в феврале-марте 1813 года. По воспоминаниям Лобанова, баснописец приехал с опозданием и появился в собрании посреди чтения «какой-то чрезвычайно длинной пиесы», едва не усыпившей слушателей. Тем ярче прозвучала затем «Демьянова уха», увенчанная такой «моралью»:
Писатель, счастлив ты, коль дар прямой имеешь,
Но если помолчать вовре́мя не умеешь
И ближнего ушей ты не жалеешь,
То ведай, что твои и проза, и стихи
Тошнее будут всем Демьяновой ухи.
Лобанов продолжает:
Содержание басни удивительным образом соответствовало обстоятельствам, и приноровление было так ловко, так кстати, что публика громким хохотом от всей души наградила автора за басню, которою он отплатил за скуку ее и развеселил ее прелестью своего рассказа[718].
Этот широко известный эпизод обычно интерпретируется как знак пренебрежения Крылова не столько к автору предыдущей «пиесы», сколько ко всему высокому собранию – «Беседе любителей русского слова». Хотя «Беседа» в свое время и поддержала его, отвергнутого Российской академией, разница между этими институциями в его глазах, скорее всего, была невелика: их объединяло не только перекрестное членство, но и стремительно устаревающая эстетика, противоположная той, что культивировалась в оленинском кругу. В сущности, пребывание в них обеих было для Крылова лишь вопросом статуса. Никакого пиетета он не испытывал и, по словам Вигеля, «хотя и выдал особу свою „Беседе“, но, говорят, тайком подсмеивался над нею»[719].
М. Г. Альтшуллер первым обратил внимание на то, что «Демьянова уха» метила также и в Хвостова, известного манерой мучить знакомых непрошеным чтением своих произведений[720]. Что касается предыдущего скучного сочинения, то, по его мнению, это была не поэзия, а ученая статья Якова Галинковского «Рассмотрение Овидия» – самый длинный из всех текстов, опубликованных в соответствующем выпуске «Чтения в Беседе…».
Однако в архиве Лобанова сохранился первоначальный вариант описания этого триумфа Крылова, где прямо говорится, что тот «приехал в „Беседу“ <…> во время чтения утомительной „Песни Россиянина“»[721]. Мистико-патриотическая ода С. А. Ширинского-Шихматова «Песнь Россиянина в новый 1813 год», состоящая из 32 десятистишных строф и написанная подчеркнуто высоким, «трудным» слогом со множеством архаизмов, идеально оттеняла крыловскую миниатюру. Да и Шихматову баснописец рад был насолить, памятуя, что именно этого стихотворца избрали членом Российской академии в тот день, когда забаллотировали его самого.
По наблюдению М. Г. Альтшуллера, Крылов был заранее знаком с программой чтения; скорее всего, его опоздание не было случайным. Свое появление в зале, убранной наподобие великолепного театра[722], он срежиссировал по законам сцены, превратив чинное заседание в свой перформанс. Позаботился он и о реквизите. Через тридцать лет перед глазами Лобанова все еще живо стояла эта картина: «Иван Андреевич руку в карман, вытащил измятый листочек и начал: „Демьянова уха“».
Фарсовый характер происходящего усиливался дерзкой литературной аллюзией. Первая строка басни:
Соседушка, мой свет! —
явственно изоморфна зачину обсценной «епиграммы» Баркова[723] «Федул», которая почти наверняка была знакома мужской части аудитории:
Федулушка, мой свет, какой это цветок,
Который у мущин блистает из порток?[724]
И сама уха, играющая ключевую роль в сюжете и фонетическом строе басне Крылова, на слух человека искушенного была маркирована «срамным» смыслом. Укажем, к примеру, на аллитерационную игру в народной песне «По мху я, девушка, ходила…», где в центре – приготовление ухи и угощение ею:
Уху я, девушка, варила,
Уху я, девушка, варила,
Уху я, уху я,
Уху я, уху я, уху я! <…>
Драгих гостей ухой потчивала,
Драгих гостей ухой потчивала,
Ухой я, ухой я,
Ухой я, ухой я, ухой я![725]
Дополнительную пикантность ситуации придавало то обстоятельство, что Шихматов славился набожностью и почти монашеским образом жизни. И его ода, разумеется, была насыщена высокой лексикой и библейской метафорикой. Фривольные обертоны крыловской басни на этом фоне должны были звучать особенно сочно.
Чтение «Демьяновой ухи» – последний из известных нам фарсов, прямо связанных со сведением литературных счетов и пронизанных «барковщиной» как сквозным мотивом. Некоторые эпизоды этого цикла в дальнейшем продолжили свое существование в качестве анекдотов, которые рассказывал в том числе и сам Крылов. Их остроумие, брутальность, артистизм, утратив связь с конкретными обстоятельствами и отношениями, органично влились в образ баснописца.
5Семиотизация бытового поведения. – Униформа баснописца. – Демонстративное обжорство
Окончательно утвердившись в столичном литературном сообществе, добившись признания и читающей публики, и двора, обретя устойчивое материальное положение (жалованье, казенная квартира), Крылов мог бы позволить себе успокоиться и опочить на лаврах. Однако на вторую половину 1810‑х – начало 1820‑х годов приходится расцвет его фарсового поведения. Устоявшиеся бытовые привычки и черты характера подвергаются интуитивной, но точной и системной семиотизации. Лень, малоподвижность, сонливость, неряшливость и обжорство обретают новый, возвышающий их смысл. Отныне они не просто сопровождают жизнь литератора по имени Иван Крылов, а целенаправленно демонстрируются автором «Басен Ивана Крылова» как зримые выражения качеств, присущих поэту-баснописцу