Иван Крылов – Superstar. Феномен русского баснописца — страница 49 из 94

Кого зверьми владеть поставила природа,

И что важнейшая наука для царей:

      Знать свойство своего народа

      И выгоды земли своей[763].

В момент наивысшего триумфа Александра при вступлении русских войск в Париж Крылов поучаствовал в общем хоре славословий двусмысленной басней «Чиж и Ёж» (1814), которую он как ни в чем не бывало прочитал в присутствии Марии Федоровны:

Уединение любя,

Чиж робкий на заре чирикал про себя,

Не для того, чтобы похвал ему хотелось,

И не за что; так как-то пелось!

Вот, в блеске и во славе всей,

Феб лучезарный из морей

Поднялся.

Казалось, что с собой он жизнь принес всему,

И в сретенье ему

Хор громких соловьев в густых лесах раздался.

Мой Чиж замолк. «Ты что ж»,

Спросил его с насмешкой Еж:

«Приятель, не поешь?» —

«Затем, что голоса такого не имею,

Чтоб Феба я достойно величал»,

Сквозь слез Чиж бедный отвечал:

«А слабым голосом я Феба петь не смею».

Так я крушуся и жалею,

Что лиры Пиндара мне не дано в удел:

Я б Александра пел[764].

Освободив себя таким образом от обязанности воспевать «Русского Агамемнона», Крылов сохранил насмешливое и холодное отношение к нему. И хотя оба собрания басен, изданные на деньги Кабинета (1815 и 1825 года), были посвящены Александру, бессодержательные тексты посвящений не оставляют сомнений в их чисто формальном характере.

Сервилизм был решительно исключен из числа инструментов позиционирования, которыми пользовался баснописец, и тем более из его творчества. В течение тридцати лет принятый при дворе, Крылов ни разу не отозвался на радостные или печальные события в императорской семье[765], не посвятил ни одной басни августейшему ребенку. Как ни странно, в глазах власть предержащих это ему ничуть не вредило; напротив, гордость живого классика, стоящего выше сиюминутной суеты и мелкого искательства, лишь укрепляла невольное почтение к нему.

Любопытно и еще одно «не-деяние» баснописца. Он, когда-то живо откликавшийся в басенной форме на актуальные политические события, автор «Волка на псарне» – поэтического символа борьбы с Наполеоном, как будто не заметит ни одной военной победы николаевского времени, включая взятие Варшавы, воспетое Пушкиным и Жуковским. Напрасно было бы искать в этом сочувствие к польскому делу: Крылов всего лишь остается верен себе и своим взглядам тридцатилетней давности. Его национализм образца 1800‑х годов, убеждения, которые разделяли с ним Шишков, Оленин и другие деятели тогдашней «русской партии», были сосредоточены на России как отечестве русского народа и обращены внутрь нее; ему было и осталось чуждо стремление к внешней экспансии и гегемонии. Звездный час этого мировоззрения пришелся на те полгода, когда страна отражала наполеоновскую агрессию, но перенос войны за границы империи «русская партия» восприняла с опасением, говоря словами Шишкова, «чтоб Россия, жертвуя собой для других и ратоборствуя больше для славы, нежели для пользы своей, не подверглась с ущербом благоденствия своего каким-либо новым злоключениям»[766]. Имея столь сильный иммунитет к любому шовинизму, Крылов сумел отделаться иронической басней в 1814 году, когда современники в большинстве своем буквально дышали восторгом, и промолчать в 1831‑м – примерно в такой же атмосфере. Позволим себе предположить, что в его системе координат Польша, инонациональная, иноязычная и иноверная, должна была восприниматься как случайный военный трофей, владение ею – как обуза, а борьба за ее покорение – как нечто, не соответствующее истинным национальным интересам России.

7Цикл tours de force. – Изучение древнегреческого языка и уклонение от перевода «Одиссеи». – Фенюшка и классики. – «И французы знают, что я лентяй»

Наконец, ярчайшую особенность того периода, когда Крылов формировал свой публичный образ, составляет специфическая группа фарсов, которые можно определить как tours de force. Они связаны с демонстрацией исключительных способностей – как интеллектуальных, так и физических, причем неожиданно противоположных тем качествам, которым были посвящены фарсы, описанные выше.

Первый же из них поразительно эффектен. Речь идет о том, как Крылов, восхищенный искусством заезжего факира, в течение нескольких недель самостоятельно учился жонглировать несколькими мячиками. Втайне от всех он упражнялся до тех пор, пока не достиг совершенства, затем, как заправский штукарь, показал этот номер в доме Оленина, чтобы затем навсегда забыть о своей странной прихоти[767].

Это происходило, очевидно, не позднее 1823 года, когда Крылов перенес «удар». С момента своего возвращения в Петербург в 1806 году он имел репутацию существа ленивого, сонного, тучного и неуклюжего как медведь[768]: он не танцевал, не ездил верхом, его вечно запачканная едой одежда наводила на мысль о плохой координации даже простых движений. И вдруг тот же самый человек оказывается способным к удивительной ловкости. Сосуществование в одном теле взаимоисключающих типов физической органики, которые ассоциируются с противоположными темпераментами и типами личности, поразило зрителей. Их свидетельства записала В. А. Оленина: «Любопытно было видеть эту тушу (как рассказывали), бросающего вокруг своей огромной головы все мячики»[769].


Ил. 37. Орловский А. О. Карикатура на Крылова. 1813.


Заметим, что в то время балаганные представления, где можно было увидеть жонглера, считались простонародным, вульгарным развлечением. Так думал, по-видимому, и Оленин. Об этом свидетельствует его реплика в ответ на рассказ Крылова о том, как он «ходил под балаганы»: «Охота тебе туда таскаться»[770]. Между тем для Крылова желание подразнить тех, кто посвятил себя созданию и изучению высокой культуры, в шутку противопоставив им себя как человека якобы простого, приземленного, было важной частью стратегии парадоксализации своего публичного образа. Таким способом в оленинском кругу, полном выдающихся людей, он утверждал себя в качестве личности исключительной, необычайной, которой можно лишь изумляться.

Той же цели служили, очевидно, и его рассказы о своей юности. Многие мемуаристы запомнили однотипные ответы Крылова на вопросы о той поре: «Не знаю… не помню…», «Я не помню ничего; это проказы молодости, это грехи прошлых лет»[771], и т. д. Ссылки на пресловутую рассеянность и едва ли не старческую забывчивость позволяли ему избегать разговоров о тех событиях прошлого, которые он не хотел обсуждать. Такую позицию А. Г. Тартаковский называл «мемуарным скептицизмом». Ее истоки он видел в «плебейско-демократическом заквасе», отторгающем дворянскую традицию автобиографического нарратива[772]. Вероятнее, однако, предположение, что «безбиографичность» Крылова естественно вытекала из того, как он концептуализировал саму фигуру баснописца. Вмещая всю полноту мудрости и жизненного опыта, она не имеет предыстории, не нуждается в развитии и пребывает фактически вне обычного течения человеческой жизни. Прошлое с его неудачами и случайностями разрушило бы совершенство этого вневременного образа. Ближайшим аналогом здесь выступал Эзоп, точно так же возникающий из ниоткуда сразу зрелым философом и в финале уходящий таким же, каким появился.

Уклоняясь от расспросов, Крылов в то же время искусно пользовался яркими мемуарными зарисовками, чтобы дополнительно высветить те качества, которые были важны для него сегодня. Таковы разобранные выше фарсы об «одичании», о том, как он, сам того не заметив, вылез из жилета, и как, вскочив с постели, изображал усердную работу за конторкой. С их помощью Крылов в 1810–1820‑х годах успешно убеждал своих слушателей в том, что он, прирожденный баснописец, еще с молодых лет обладал такими базовыми качествами, как бытовая неприхотливость, лень, рассеянность, пытливость ума и беззлобная, простодушная хитрость.

Неслучайно эти фарсовые рассказы дошли до нас в пересказе Олениной и Лобанова. Чтобы определенным образом аранжировать свою раннюю биографию, Крылов, по-видимому, выбирал более молодых и легковерных слушателей[773], для которых он на тот момент был уже безусловным авторитетом.

Один из таких рассказов, очевидно, произвел на Оленину настолько сильное впечатление, что она и много лет спустя передавала его со множеством подробностей, не замечая, что переносит известного ей пожилого баснописца в ситуацию, в которой действовал молодой человек:

Он одно время нанимал квартиру в доме Рибаса <…> окошками к Летнему саду, где канал разделяет Летний сад от дома. Он всякое утро рано в нем купался до 13 ноября, проламывая, наконец, тучным своим телом лед, еще не совсем окрепчалый. Но дольше 13‑го не мог идти, замечал, что ему это как-то начинало вредить; да и признался: «Больно уж холодно мне стало. Так от меня пар и шел, как в доброй русской бане»[774].

Лобанов, не столь многословный, приводит эту историю в доказательство того, что баснописец «был чрезвычайно сильного сложения и щеголял как желудком, так и здоровьем»[775]. Необыкновенное купание молодого Крылова[776]