Иван Крылов – Superstar. Феномен русского баснописца — страница 50 из 94

, которому мог бы позавидовать Евгений Онегин, с утра садившийся «в ванну со льдом», добавляло к образу баснописца новые краски – физическую крепость, решительность и выносливость.

Впрочем, ничто человеческое не было чуждо Крылову. По позднейшему свидетельству Булгарина, он был пациентом знаменитого петербургского врача И. В. Буяльского, который «оказал <ему> несколько раз пособие»[777]. Судя по тому, что они приятельствовали более двадцати лет, до самой смерти баснописца, их знакомство началось в то время, когда с Крыловым случился «удар». Примечательно, однако, что он всячески старался скрывать свое нездоровье как некую слабость, противоречившую его богатырскому образу, а если скрыть было невозможно, находил такое объяснение, которое клонилось бы к его вящей славе. Тому же Булгарину запомнилась несусветная история о том, как он,

поехав зимою с партиею охотников на медведя, в окрестностях Петербурга, принужден был бежать несколько верст по глубокому снегу от разъяренного зверя, и от внезапного задержания испарины подвергся апоплексическому удару, от которого у него скривило нижнюю часть лица[778].

Еще более колоритен следующий его рассказ, сохранивший наибольшее число деталей в передаче Олениной:

Нанял он себе в доме Рибаса премилую квартиру к Летнему саду в нижнем этаже перед каналом <…>. Занимался тогда музыкой и играл препорядочно. Играл он экзерсисы в жаркие дни и не любя <пропуск в тексте> снова был в туалете in naturalibus. Ходя по двум комнатам, он играл на скрипке. Вдруг является полиция и просит от имени дам спускать у него шторы в то время, как он играет, что по саду (в этой части) гулять нельзя. Он и тут мне прибавил: «Не хорошо! что будешь делать; гадкая, блажная натура»[779].

Эта двусмысленная сцена балансирует между невинной рассеянностью поэта и музыканта и циничной непристойностью, требующей вмешательства полиции.

Надо заметить, что с дорожки, которая пролегала в то время вдоль Лебяжьей канавки, перед посетителями Летнего сада в самом деле открывался вид на тот самый дом, во времена молодости баснописца принадлежавший И. И. Бецкому, однако рассмотреть что-либо в комнатах на таком расстоянии все-таки затруднительно. Гораздо удобнее было бы заглядывать в низко расположенные окна цокольного этажа прямо с тротуара. Именно так будут делать любопытные дамы, когда в 1806 году там поселится художник Ф. П. Толстой[780]. Эта особенность дома Бецкого – де Рибаса была известна и в то время, когда там обитал Крылов. Неслучайно его тогдашний приятель А. И. Клушин, живший с ним на одной квартире, построил свой очерк «Портреты» на наблюдениях, которые он, сидя у себя в комнате, делает над людьми, приезжающими на гулянье в Летний сад[781]. Оставляя экипажи на набережной Лебяжьей канавки, они чередой проходили мимо окон двух друзей, так что иной раз могли и сами невольно увидеть что-то, не предназначенное для чужих глаз.

Однако в интерпретации Крылова случайная неловкость преобразуется в либертинский жест. Эта демонстрация уже не физической, а моральной неординарности лишь подчеркнута лукавым раскаянием: «Не хорошо! <…> гадкая, блажная натура». Примечательно латинское выражение in naturalibus, которое Оленина использует не только в этом случае, но и еще дважды, при пересказе фарсов об «одичании» и о конторке. Так она старается сгладить грубую натуралистичность крыловских новелл, где самым буквальным, неметафорическим образом – через обнажение – передаются важные для рассказчика идеи собственной естественности и беспечности[782].



Ил. 38–39. Белоногов И. М. Вид на Лебяжий канал у Летнего сада и Царицына луга в Петербурге. 1839. Вариация работы неизвестного художника 1800‑х годов. Слева – дом Бецкого – де Рибаса, на другом берегу Лебяжьей канавки Летний сад. Прохожие у окон цокольного этажа.


Известнейший крыловский tour de force также не был связан с физическими возможностями и здоровьем. Речь идет о том, как пятидесятилетний баснописец за два года практически самоучкой овладел древнегреческим языком. Вокруг этого действительно выдающегося интеллектуального достижения было выстроено несколько непохожих друг на друга фарсов.

Так, отчетливо фарсовый характер носила сама сцена демонстрации Крыловым своих новых познаний. Она, среди прочего, дает возможность представить себе его актерскую технику. Согласно рассказу Оленина, записанному Гречем, он «боялся ошибиться, краснел, дрожал, трусил как школьник»[783]. Грозным экзаменатором и одновременно главным объектом розыгрыша здесь был, несомненно, Гнедич – давний приятель, коллега, сосед Крылова по дому Библиотеки и, что важнее всего, человек, чья культурная миссия по значимости не уступала его собственной. Равновеликость Крылова и Гнедича в оленинском кругу привела даже к возникновению мифа об их невиданной дружбе, едва ли не братстве[784]. На деле же их отношения были скрыто конфликтными. Позднее, вспоминая предысторию «подвига» Крылова, Гнедич признавался, что «весьма часто упрекал его в лености и в незнании греческого языка как источника чистейших умственных наслаждений. Крылов на упреки друга обыкновенно отвечал равнодушным молчанием, как будто не принимая к сердцу дружеских увещаний»[785]. Наконец, в 1818 году поэты заключили пари: сумеет ли баснописец осилить изучение древнегреческого[786].

За проверкой личных способностей Крылова стояло болезненное для Гнедича соперничество двух культурных проектов – создания русской «Илиады» и создания русской басни. Первый ассоциировался с классическим образованием, обширной эрудицией, усердным трудом, нацеленным на грандиозный, хотя и отдаленный результат. Второй – с трудами как бы мелкими, легкими, не требующими глубоких познаний, однако быстро приносящими отдачу в виде все новых изданий, гонораров и популярности.

Гнедич не сомневался, что в противостоянии труженика и лентяя победа останется за первым. А Крылов, поставив перед собой сверхсложную задачу, повел себя так же, как в случае с искусством жонглирования, – занимался, держа свои усилия в тайне. В случае неудачи он смог бы скрыть болезненное для самолюбия фиаско, в случае успеха – удивить всех невероятной легкостью в преодолении трудностей. Он уверил соседа, что снова начал посещать игрецкие сборища; это позволяло ему сказываться отсутствующим и не принимать по вечерам, если бы Гнедичу вздумалось его навестить. Между тем он упорно учил древнегреческий, пряча грамматику и издания классических авторов от случайных взглядов то под обложкой журнала, то за раскрытой расходной книгой[787], и наконец с блеском явил свое умение в гостиной Оленина, свободно читая и переводя с листа и прозу, и поэзию. Это произошло, по-видимому, в начале 1820 года: британский литератор и полиглот Джон Боуринг, находившийся тогда в Петербурге, в 1821‑м уже сообщал, что Крылов на склоне лет смог изучить древние языки[788].

Изумление, искренний восторг и воодушевление Гнедича запечатлены в нескольких его рассказах. В 1820 году он под свежим впечатлением подробно описал в беседе с В. М. Княжевичем и пари, и его эффектный финал. И даже семь лет спустя он вспоминал об этом в одесском салоне А. С. Стурдзы, хотя уже более лаконично и сдержанно. Свой вклад в распространение этой истории внес и Оленин. В результате она быстро приобрела широкую известность и стала одним из знаковых эпизодов крыловианы[789].

Кто же одержал победу? Крылов, доказавший Гнедичу, что способен самостоятельно выучить труднейший древний язык, или Гнедич, который заставил Крылова признать непреходящую ценность классической учености?

На первый взгляд, Гнедич признал свое поражение. Во всяком случае, написанное им в 1820 году стихотворение «К И. А. Крылову» начинается словами: «Сосед, ты выиграл!..». Однако здесь имеется в виду лишь выигранное пари. Что же касается концептуального спора, то в нем Гнедич мог бы счесть победителем себя. В том же стихотворении он подчеркивал:

Крылов, ты выиграл богатства,

Хотя не серебром —

Не в серебре же все приятства, —

Ты выиграл таким добром,

Которого по смерть, и как ни расточаешь,

Ни проживешь, ни проиграешь[790].

Главным же выводом, который был сделан оленинским кругом, стала уверенность в том, что теперь-то Крылов, сойдя с поприща баснописца[791], присоединится к великому труду по переводу на русский язык всего Гомера и возьмется, в параллель Гнедичу, за «Одиссею». Подобное развитие событий казалось естественным; приобретенный высокой ценой навык[792] требовал адекватного применения. Однако для Крылова это значило бы перечеркнуть многолетние усилия, затраченные на разработку жанра басни, басенного стиха и, не в последнюю очередь, специфического образа русского баснописца. И ради чего? Чтобы оказаться, по сути, в положении начинающего переводчика, помощника Гнедича? Не говоря уже о том, что ему, индивидуалисту до мозга костей, претил даже намек на принуждение.

Выход из этой ситуации Крылов привычно облек в фарсовую форму. Он вдруг словно растерял все свое поэтическое мастерство и наконец, пишет Лобанов, «решительно объявил, что не может сладить с гекзаметром. Это огорчило Гнедича и тем более, что он сомневался в истине этого ответа»