Исследователь русских переводов Гомера А. Н. Егунов, разбирая те 27 стихов «Одиссеи», которые Крылов представил на суд своих друзей-эллинистов, отмечает не только архаизированный стиль, «возвращающий читателя ко временам Сумарокова или к собственным драматургическим опытам Крылова – его ранним трагедиям», но и грубые ошибки поэтической техники – «синтаксические неловкости» и особенно какофонию начальной строки:
Мужа поведай мне, муза, мудрого странствия многи[794].
Во всем этом трудно не заподозрить нарочитость. Запинающееся «мычание» крыловского Гомера сразу приводит на память пародии на утрированно «высокий», перенасыщенный аллитерациями стиль, к которым не раз прибегал и сам поэт, и его младшие современники[795]. Характерно, что, работая над переводом, он заменил эпитет «хитрый» на «мудрый», усилив комический эффект[796].
Этой артистической уловки Крылову, по-видимому, показалось недостаточно, и он дополнил ее двумя оригинальными фарсами, где в качестве метонимии классической культуры и ее материального воплощения фигурируют книги.
Первый был разыгран перед Гнедичем вскоре после обнаружения знания греческого языка. В своей квартире Крылов устроил целое представление с участием ассистентки. Рассказ Гнедича об увиденном записал Княжевич:
Замечательно, что он свою Фенюшку выучил узнавать греческих авторов, может быть по тому, что они от времени, а больше от неопрятности были, каждый отличительно от другого, испачканы и засалены. «Подай мне Ксенофонта, „Илиаду“, „Одиссею“ Гомера», – говорил он Фенюшке, и она подавала безошибочно[797].
Легендарная крыловская служанка Феня (Федосья Васильева), исполнявшая обязанности горничной и кухарки, поступила к нему как раз в 1820 году. Свое место она покинула, видимо, осенью 1826 года, когда вышла замуж[798]. Сведения о ней крайне скудны; известно лишь, что она была солдатской дочерью. Стараниями самого Крылова, который сделал Феню героиней нескольких устных рассказов, за ней закрепилась репутация прислуги неопрятной и невежественной, нерачительно относившейся к барскому добру, что отчасти подтверждалось и наблюдениями друзей хозяина.
Чтобы наглядно продемонстрировать отсутствие всякого пиетета перед классикой, баснописец выдрессировал свою Фенюшку, как цирковую собаку. На глазах у утонченного эллиниста необразованная девка «разбиралась» в греческих авторах ничуть не хуже его самого. Гнедича такое зрелище, без сомнения, шокировало.
Однако и на этом Крылов не успокоился. Некоторое время спустя он сумел внушить своему окружению нечто и вовсе чудовищное. Плетнев – по-видимому, с его же слов – рассказывает:
Собрание греческих классиков уложил Крылов все на полу под своею кроватью, доставая оттуда, по надобности, того или другого автора, когда, нежась в постели, сбирался читать по-гречески. Достигнув цели своей, он уже никогда не протягивал руки под кровать, где толстый слой пыли наконец совсем покрыл священную древность. По прошествии двух или трех лет, однажды, вспомня о своей греческой библиотеке, он протянул было туда по привычке руку, но ничего там не нашел, кроме маленького остатка разрозненных томов. Служанка его, заметив, что эти пыльные книги валяются без нужды, придумала им полезное назначение: каждый раз, когда приходила топить печку подле кровати Ивана Андреевича, она разрывала по книжке и подкладывала листы под дрова, чтобы они скорее разгорались[799].
Упоминание о печальной участи древнегреческих авторов имеется и в книге Лобанова, причем он – сам библиотекарь – очевидно, был настолько потрясен этой историей, что возвращается к ней дважды. В отличие от Плетнева, Лобанов жил в одном доме с Крыловым и его кухаркой, и потому обнаружил на чердаке «небольшой отдирок „Электры“, трагедии Софокла, ускользнувший как-то от ее истребительной руки»[800].
Варварское надругательство над книгами, совершенное руками все той же Фенюшки и особенно ужасающее в доме поэта и библиотекаря, для таких ревнителей высокой культуры, как Лобанов и Плетнев, было тождественно отречению Крылова не только от классической учености, но и даже от собственного интеллектуального подвига.
Впрочем, мы уже обращали внимание на то, что в практике Крылова дерзость и цинизм свойственны в большей степени фарсовым рассказам, нежели фарсам, разыгранным в реальности. Никто не видел, как прислуга баснописца растапливала его книгами печь, и это позволяет допустить, что Крылов мог избавиться от ненужных ему томов каким-то иным образом – к примеру, продать букинисту (хотя «Электре» при этом все-таки не повезло[801]). Заметим, что как минимум одна из этих книг уцелела и оставалась у него в употреблении: С. Н. Глинка, однажды навестив Крылова в его квартире в доме Публичной библиотеки, нашел его читающим «греческого Эзопа»[802].
Гнедич, на которого этот жестокий фарс, видимо, был нацелен в первую очередь, описания своих впечатлений не оставил, хотя саму историю о классиках, пущенных на растопку, наверняка знал. С тех пор всякие попытки совлечь Крылова с избранной стези прекратились, и самостоятельная значимость его культурной миссии больше не подвергалась сомнению.
Именно в эти годы русская критика вырабатывает обобщающее суждение о Крылове-баснописце. В 1822 году Греч в «Опыте краткой истории русской литературы» помещает его в число лучших отечественных писателей и впервые приводит некоторые биографические сведения о нем. Он пишет:
Прочие наши баснописцы удачно подражали иностранным образцам и нередко равнялись с ними; Крылов сделался сам образцом для иностранцев, которые с жадностию переводят его басни, чтобы познакомить своих соотчичей с игрою ума русского[803].
В конце того же года А. А. Бестужев в статье «Взгляд на старую и новую словесность в России» решительно заявляет, что Крылов «возвел русскую басню в оригинально-классическое достоинство»[804], и тем самым ставит его наравне с великими предшественниками. А Булгарин в начале 1824 года, сравнив Крылова и Дмитриева, назовет главное качество его сочинений, которое в дальнейшем станет эмблематическим, – народность:
Мы решительно можем сказать, что И. А. Крылов есть первый оригинальный русский баснописец по изобретению, языку и слогу. Басни И. И. Дмитриева прелестны; но они не народные русские. <…> язык его [Крылова. – Е. Л., Н. С.] есть, так сказать, возвышенное простонародное наречие, неподражаемое в своем роде, и столь же понятное и милое для русского вельможи, как и для крестьянина. Слог басен И. И. Дмитриева, по нашему мнению, есть язык образованного светского человека; слог И. А. Крылова изображает простодушие и вместе с тем замысловатость русского народа; это русский ум, народный русский язык, облагороженный философиею и светскими приличиями[805].
Еще через год в Париже на средства графа Г. В. Орлова выйдет роскошный двухтомник-trilingua, включающий 86 оригинальных басен Крылова с параллельными переводами на французский и итальянский языки[806] и снабженный его портретом. Но имя Крылова и до того было известно за границей. Боуринг в упомянутой выше антологии не только поместил несколько его басен, но и уделил внимание его внешности и характеру, подчеркнув контраст между тяжеловесностью фигуры и изяществом сочинений[807]. Парижским же изданием Крылов был с гордостью представлен Европе как первый русский автор, достойный встать наряду с ее классиками в одном из наиболее классических жанров. В предисловии литератор и историк П.‑Э. Лемонте рассказывал (скорее всего, со слов Орлова):
Он человек, не терпящий интриг и не честолюбивый: милость сия сама нашла его, а он оставил ее делать что хочет. Может быть, он и большего достоин; но то верно, что он был бы доволен и меньшим. <…> г. Крылов <…> высок ростом, полон лицом и телом; походка его небрежна. Простое и открытое его обращение внушает к нему доверие. Ни от кого не завися и не быв женат, он не убегает ни игры, ни удовольствий. В обществе он больше замечает, нежели говорит; но когда его взманят, то разговор его бывает весьма занимателен. <…> Под тучною его наружностью кроется ум тонкий и быстрый, вкус разборчивый, сердце человеколюбивое и доброхотное и все качества превосходного друга. В одном только его укоряют – и это, к сожалению, есть господствующая черта его характера: он перенес под 60 градус широты беспечность неаполитанскую и предается <…> роскошной лени <…> Муза его уступает только настойчивым просьбам друзей: это басенник, который должно крепко потрясти, чтобы с него упали плоды»[808].
Феномен Крылова был явлен европейскому читателю именно в том виде, в каком он к тому времени сформировался в России, усилиями прежде всего самого баснописца. Тот, по-видимому, остался вполне доволен. Позднее, подчеркивая одну из важнейших черт своей фарсовой личности, он будет лукаво ссылаться на заграничные авторитеты: «А я, мой милый, ленив ужасно… <…> Да что, мой милый, говорить… И французы знают, что я лентяй»[809]