. Завершение первой принято датировать тем же 1834 годом[839], а работу над «Вельможей» А. П. Могилянский относит к концу 1833 – началу 1834-го[840]. Между тем событие, которое, вероятнее всего, послужило импульсом к написанию этой басни, произошло летом 1834 года.
5 июня в Петербурге было получено из Москвы известие о кончине В. П. Кочубея – одного из бывших «молодых друзей» Александра I, идеолога реформ, а затем крупнейшего сановника николаевского царствования, государственного канцлера «по делам внутреннего и гражданского управления». Тело доставят в столицу только спустя две недели, когда будет разработан специальный церемониал погребения. 21 июня на похоронах в Духовской церкви Александро-Невской лавры присутствовал император с наследником и великим князем Михаилом Павловичем. Как ни велики были почести, оказанные усопшему, светский Петербург поминал не заслуги Кочубея, а его надменность, чрезмерную даже для высшего аристократического круга, и подозрительно быстрое обогащение.
К хору недоброжелателей присоединил свой голос и Крылов. В басне «Вельможа», написанной, как мы полагаем, по горячим следам, он изобразил покойного канцлера в виде восточного сатрапа, ленивого и глупого, который препоручил все дела по управлению провинцией своему секретарю[841]. Неприязнь к Кочубею коренилась еще в тех временах, когда, вернувшись из своих скитаний в Петербург, Крылов вошел в оленинско-державинский круг, где «молодых друзей» императора винили во внешнеполитических неудачах России и осуждали за внутренние реформы, видя в них попытку внедрить в отечестве чуждые начала. А двадцать лет спустя, в 1827 году Кочубей добился отставки Оленина с поста государственного секретаря, и этого Крылов, верный дружбе, ему не простил.
Между тем пункт 3 статьи 1 действующего Цензурного устава гласил:
Произведения словесности, наук и искусств подвергаются запрещению цензуры <…> когда в оных оскорбляется честь какого-либо лица непристойными выражениями или предосудительным обнародованием того, что относится до его нравственности или домашней жизни, а тем более клеветою[842].
Таким образом, теоретически «Вельможа» мог бы столкнуться с цензурными затруднениями[843], которые служат завязкой интересующего нас фарсового рассказа. В реальности же баснописец, по-видимому, сам задерживал публикацию, выжидая момента, когда это станет совершенно безопасно. К тому же, с начала 1835 года он по просьбе Смирдина стал номинальным редактором «Библиотеки для чтения». Журнал только что с трудом выпутался из неприятностей с цензурой, и снова дразнить ее было бы неразумно.
1835 год для литературного окружения Крылова оказался отмечен особым драматизмом. В явное столкновение вошли две модели цензуры – патриархальная, когда сам царь (при посредничестве III отделения) выступал персональным цензором для отдельных литераторов, и регулярная, которую осуществляло ведомство Уварова, – для остальной пишущей братии. Ситуация дополнительно осложнялась соперничеством между Уваровым и Бенкендорфом. В результате особая царская «милость» не гарантировала, что в публикации взысканных ею авторов не вмешается министр – и напротив, литераторы, благополучно прошедшие обычную цензуру, в любой момент могли столкнуться с недовольством императора и преследованием со стороны III отделения. Именно так в декабре 1834 года монарший гнев постиг поэта М. Д. Деларю и цензора А. В. Никитенко. Литературное сообщество бурлило, и даже Крылов отозвался ироническим двустишием («Мой друг, когда бы был ты бог…») – редчайший пример его прямого высказывания на злобу дня.
Баснописцу, вероятно, доводилось слышать жалобы Н. В. Кукольника, которого тяготила обязанность представлять свои новые сочинения на высочайшее одобрение, но гораздо серьезнее были перипетии, возникавшие вокруг текстов Пушкина. Хотя формально он также был освобожден от регулярной цензуры, ему пришлось столкнуться с вмешательством в поэму «Анджело» не только Бенкендорфа, но и Уварова. Осенью 1835‑го Пушкин узнал, что окончательно лишен своего особого статуса и теперь на общих основаниях будет иметь дело с цензурным комитетом – то есть с министром, его личным врагом. В первой половине ноября он пишет антиуваровский памфлет «На выздоровление Лукулла»[844].
На таком фоне Крылов, получив в декабре 1835 года приглашение в Аничков дворец, решает наконец напечатать «Вельможу». Цензурное разрешение первому номеру еженедельника «Сын Отечества» за 1836 год было дано 3 января, тираж выпущен из типографии 5-го[845]. А 6 января состоялся маскарад, где Крылов выступил в роли Кравчего. Учитывая, что к этому моменту «Вельможа» уже был благополучно опубликован[846], эффектная история о том, как баснописец нашел у государя защиту от цензуры, оказывается чистейшей выдумкой.
Любопытно, что в его репертуаре имелся еще один рассказ на подобную тему, записанный Лобановым:
«Одну из моих повестей, – говорил мне Иван Андреевич, – которую уже набирали в типографии, потребовала к себе императрица Екатерина: рукопись не воротилась назад, да так и пропала». Молодой ум его, вероятно, задел колким пером своим такое лицо, которое ей угодно было спасти от преследования сатиры[847].
Здесь 23-летний Крылов предстает столь грозным обличителем сильных мира сего, что унять его, выступив в роли цензора, может одна императрица. Николай, напротив, помогает поэту, однако оба вымышленных эпизода объединены мотивом личного вмешательства самодержца.
Судя по сохранившемуся черновику, монолог Кравчего был создан не ранее 3 января[848], то есть всего за несколько суток до представления. Баснописец начал писать, лишь убедившись, что цензура пропустила «Вельможу», а значит, публикация наверняка появится в определенный день и займет свое место в конструируемом фарсовом сюжете. Его звеньями должны были стать выступление в Аничковом дворце с «крамольной» басней, ее чудесное спасение самим государем и мгновенное появление в печати. Расчет делался на то, что никто не обратит внимание на реальную дату выхода соответствующего номера «Сына Отечества».
Но если Крылов собирался читать перед государем вовсе не «Вельможу», а стихи, соответствующее тематике маскарада, следовало позаботиться о том, чтобы они были сколь возможно близки к тексту басни. Напрямую сопоставить их было практически невозможно. Поскольку монолог Кравчего, в отличие от монолога Талии, Крылов никому не показывал ни до, ни после представления, аудитория его фарсового рассказа, не вхожая в Аничков дворец, могла лишь питаться слухами о том, как хорош был Иван Андреевич в своем необычном костюме, как он читал какие-то стихи от лица русского боярина. Отчего бы не поверить, что это и был «Вельможа»?
Крылов элегантно «сдвоил» свои тексты как за счет одинакового объема (25 строк) и метра (характерный вольный ямб с нерегулярной рифмовкой), так и общего мотива. (Без)деятельность властителя описана одними и теми же глаголами – «спал», «спал да почивал», стоящими к тому же в рифменной позиции. Вельможа сообщает, что при жизни
Пил, ел и спал,
Да все подписывал, что он [секретарь] ни подавал,
а Кравчий желает царю, чтобы тот побольше кушал,
А там бы спал, да почивал,
Да снова кушать бы вставал.
Благодаря этому сатирическое описание ленивого сатрапа в «Вельможе» почти незаметно перетекает в умильное изображение не менее ленивого «царя-арбуза» в комических мечтаниях Кравчего – тоже вельможи, только при старинном русском дворе[849].
Судьба басни и ее тени оказалась различной. «Вельможу» Крылов ценил, о чем свидетельствует и связанный именно с этой басней фарсовый рассказ, оказавшийся, помимо прочего, своего рода промоушеном для текста[850], и то, что именно ее он поставил на композиционно ответственное – финальное место в итоговом издании «Басни И. А. Крылова. В девяти книгах» (1843). Что же касается монолога Кравчего, то эти стихи увидят свет лишь в 1866 году, когда фарсовая версия реконструированной нами истории уже была освящена авторитетом нескольких крыловских биографов и не вызывала никаких сомнений.
К числу «придворных» фарс с «Вельможей» относится лишь формально – по месту, где разыгрывались описанные события. По сути же он должен считаться «литературным», поскольку «фарсовое послание» баснописца было обращено именно к собратьям по цеху.
Он как бы невзначай разыгрывает центральную коллизию момента – отношения поэта и власти, иронически примеряя на себя участь автора, притесняемого цензурой. Неслучайно в фарсе возникает Бенкендорф как посредник между царем и литераторами. И шеф жандармов, и Уваров, и сам император по воле Крылова превращаются в статистов, персонажей придуманной им истории из литературного быта.
Баснописец не мог не знать, что пять лет назад его аничковский «дебют» в роли Талии отнюдь не на всех произвел благоприятное впечатление. Пока одни современники восхищались его актерством, другие брезгливо поморщились[851]. Еще одно такое же выступление – и на него стали бы смотреть как на придворного шута. Но на этот раз Крылов в виде фарсовой истории представил своей главной – отнюдь не придворной – публике исполненный достоинства образ: седовласый старшина русских писателей в боярском кафтане, бесстрашно бросающий вызов цензуре и побеждающий ее.