Впрочем, живший в Москве крупный библиофил, бывший «проконсул Кавказа» А. П. Ермолов, получив присланную ему с оказией книгу, ответил Ростовцеву благодарностью довольно ядовитой:
Редко весьма бывая на глазах покойного, я не удивился бы, если б не сохранил он для меня места в воспоминании своем, но, скорбя о том, я, конечно, много утешен, что вы, милостивый государь, не остановились поместить меня в число удивляющихся высокому дарованию писателя, которым справедливо гордиться могут соотечественники[1127].
Видимо, мемориальный экземпляр достался Ермолову по статусу почетного члена Академии наук (а ранее – Российской академии), то есть в некотором смысле коллеги Крылова. В военной среде также хорошо знали басню «Булат», которая считалась откликом на его скандальную отставку. Как бы то ни было, дар Ростовцева лишний раз напомнил раздражительному генералу о том, что он отстранен от той единственной деятельности, которую считал достойной себя.
Дошло наконец до курьеза. 16 декабря Булгарин комически жаловался в «Северной пчеле» на простодушных провинциалов, нередко воспринимающих редакцию газеты как «комиссионерство» и обременяющих ее просьбами и поручениями. «Что сказать, например, почтенному господину, который требует от нас, чтоб мы выслали ему экземпляр Басен Крылова, потому только, что и он знал Крылова, и что в Северной Пчеле было объявлено, что всем знакомым Крылова разослано было по экземпляру басен на память!» – восклицал он[1128]. Этот вологодский поклонник баснописца[1129], очевидно, обратился в «Пчелу», прочитав там следующее: «В последние минуты жизни Иван Андреевич изъявил желание, чтобы всем помнящим о нем было послано на память по экземпляру его басен»[1130].
Примерно тогда же Ростовцев получил письмо из города Кадома Тамбовской губернии. Его автора, литератора-любителя А. И. Нестерова, несомненно, вдохновили те же строки столичной газеты:
При получении горестного известия о кончине великого нашего баснописца чувство умилительной скорби тотчас излилось в следующей эпитафии, которую посылаю к вашему превосходительству как распорядителю всего, что относится до покойного.
Прочтя о последнем желании покойного, чтобы всем помнящим его были посланы на память басни его, я подумал с усладительною горестию в сердце, что и я принадлежу к числу тех, коими занят был в предсмертные минуты бессмертный поэт, потому что более моего помнить и уважать покойного, кажется, невозможно!..
Нестеров не просил у Ростовцева экземпляра басен; он сам послал ему плод своего поэтического досуга – эпитафию Крылову:
Плени<в> весь русский мир могущим даром слова,
Умолк навеки наш единственный певец!
Вся жизнь ему плела невидимо венец;
Со смертью началось – бессмертие Крылова…
ноября 26. 1844. с. Валерино[1131].
Венец здесь упомянут неслучайно: по-видимому, на провинциального жителя, составившего представление о похоронах Крылова по газетам, особенное впечатление произвел именно лавровый венок на голове усопшего поэта[1132].
На этом письме, сохранившемся в архиве Ростовцева, обращает на себя внимание карандашная пометка: «г. Савельеву». Получив из Тамбовской губернии трогательный знак почтения к покойному, душеприказчик Крылова, видимо, счел нужным показать его своему подчиненному, женатому на дочери баснописца.
6Поминовение на Валааме. – Воображаемое надгробие: студенческие проекты. – Типовой памятник и оленинский мемориальный код
Блеск похорон совершенно затмил собой происходившее с близкими Крылова. И дело не только в том, что его незаконнорожденная дочь и зять не могли играть сколько-нибудь заметной роли в церемонии погребения. Александра и Калистрат Савельевы, с семьей которых Крылов провел последние три года жизни, были людьми совсем другого круга. Скромный чиновник Штаба военно-учебных заведений, выслужившийся из кантонистов, и его жена, рожденная прислугой от барина и воспитанная соответственно социальному положению матери, принадлежали к тем слоям городского населения, культура которых была презираема аристократами. Между тем невидимые, оттесненные на самый дальний план, родственники великого баснописца имели свои представления о том, как именно до́лжно почитать его память.
Среди бумаг Ростовцева сохранилась снабженная красной сургучной печатью расписка:
1844 года ноября 14 дня в Спасо-Преображенский первоклассный Валаамский монастырь получено двести тридцать пять рублей 50 коп. ассигнациями с аудитора штаба Его Императорского Высочества[1133] с Калистрата Савельева для поминовения за упокой болярина Иоанна. За псалтырное чтение на шесть недель, которое имя поминается денно и ночно, а в субботу и воскресенье за литургией, а еще вышеозначенное имя записано в алтарном синодике за поздней литургией вечно и поминается ежедневно на проскомидии. Еще получено на свечи и масло семь рублей ассигнациями[1134].
Присутствие оригинала этого документа в фонде Ростовцева, рядом со счетами за похороны Крылова кажется странным. Оплата поминовения на Валааме не была включена в итоговую сумму, представленную императору; платеж был сделан Савельевым, то есть перед нами чисто семейное дело. Напомним, однако, что по смерти Крылова у него нашлось всего 400 рублей ассигнациями, которыми были оплачены некоторые расходы, связанные с погребением. Остальные деньги лежали на банковском депозите, и доступ к нему у Савельева в качестве наследника по духовному завещанию появится только 11 апреля 1845 года[1135]. Собственные же его средства были невелики. В декабре 1843 года, прослужив без малого 12 лет писарем в унтер-офицерском чине, он наконец получил первый гражданский чин и ответственную должность аудитора Штаба военно-учебных заведений, в результате чего его жалованье резко выросло, со 120 рублей ассигнациями (34 рублей 29 копеек серебром) до 476 рублей 34 копеек серебром в год[1136]. Между тем у Савельева было пятеро детей, а сумма, переданная казначею монастыря, составляла около половины его «третного» жалованья, то есть всего дохода семьи за четыре месяца. Позволим себе предположить, что Ростовцев помог зятю баснописца деньгами и получил от него документ, подтверждающий факт оплаты, – так же, как под обещание императора компенсировать расходы взял на себя похороны Крылова.
Обращает на себя внимание и необычный выбор монастыря. Если телом Крылова распорядились люди, для которых он был культурным и идеологическим символом, то вопрос о поминовении души своего отца, тестя и благодетеля[1137] его родные вольны были решать по-своему.
Важно отметить, что в это время Валаамский монастырь еще не пользовался в аристократических кругах той популярностью, которую он приобретет позднее. С элитарной культурой продолжало ассоциироваться великолепие столичной лавры, тогда как живущий по строгому аскетическому уставу уединенный Валаам с его святынями, чтением неусыпаемой Псалтири, сказаниями о чудесах и исцелениях больных и бесноватых привлекал публику попроще[1138]. К 1843 году количество паломников, стремившихся из Петербурга на Валаам, настолько увеличилось, что с островом было налажено регулярное пароходное сообщение.
Точкой взаимодействия столицы и монастыря служила часовня, выстроенная близ хлебной Калашниковской пристани, на участке, пожертвованном петербургскими купцами. Там нес послушание некий Василий Барановский (впоследствии в монашестве Власий[1139]), племянник которого Козьма Андреев состоял старшим писарем при Штабе военно-учебных заведений, то есть был подчиненным Савельева[1140]. В этой часовне можно было, не выезжая на Валаам, заказать желаемые требы. Свою роль, по-видимому, сыграла и стоимость вечного поминовения, которая в отдаленном монастыре была ниже, чем в столичном.
О каком-либо пристрастии самого баснописца к народному православию и, в частности, к Валаамскому монастырю говорить не приходится. Его религиозность не выходила за пределы той, что была свойственна образованным людям его поколения. Переложения восьми псалмов, сделанные им в середине 1790‑х, – это прежде всего опыт приобщения к авторитетной поэтической традиции, «овладения техникой русского стиха»[1141]. Что касается его личных практик, то о них почти ничего не известно, кроме того, что, живя в доме Публичной библиотеки, он имел обыкновение слушать пасхальную заутреню в Казанском соборе[1142]. Дом Блинова, где прошли его последние годы, относился к приходу Андреевского собора на Васильевском острове, но, как ни странно, предсмертную исповедь принял не кто-то из священнослужителей этого храма и даже не священник Первого кадетского корпуса, которому стоило лишь перейти улицу, чтобы попасть к умирающему, а настоятель Никольского Морского собора протоиерей Тимофей Никольский[1143].
Это был ученый священник, магистр богословия, помимо настоятельства занимавший ряд административных должностей в столичной епархии[1144]