иностранное было однозначительно с словом умное или прекрасное; когда, поклоняясь нашим выписным гувернерам, мы не знали оскорбительного слова хуже слова Moujik! В это время Крылов не только был русским в своих баснях, но умел еще сделать свое русское пленительным даже для нас. Хотя долго продолжалось время, когда и ему не отдавали справедливости, с исключительным восторгом читали басни Дмитриева, впрочем, исполненные истинных красот, и почти против совести смеялись русским рассказам Крылова[1234].
Крылов был прекрасен своею народностию, но не в силах распространить ее влияние на словесность. Это предоставлено было другому. Что Крылов выразил в свое время и в своей басенной сфере, то в наше время и в сфере более обширной выражает Гоголь[1235].
Заметим, однако, что понимание народности Киреевским существенно отличается от того, которое исповедовали адепты уваровской «триады», включая Вяземского как автора объявления. Ключевое слово «мужик» указывает, где сами славянофилы видели культурную и духовную основу народности, некогда столь презираемой поклонниками «выписных гувернеров». Неслучайно Крылов для Киреевского – предтеча грядущего поворота образованного общества к живым русским началам.
Хотя Киреевский и постарался смягчить намек на Вяземского, который в свое время поддержал его журнал «Европеец» и заступался за него перед Бенкендорфом, о неудобном для князя эпизоде он все-таки не умолчал, и это лучше, чем что-либо другое, свидетельствует о скрытой полемичности его суждений. Киреевского не остановило даже то, что он фактически выступил на стороне Булгарина. Скорее всего, ему уже была известна скандальная публикация «Северной пчелы», хотя он вряд ли нуждался в напоминании о том, кем и когда в отношении Крылова было впервые произнесено слово «народность».
В том же духе высказался и А. С. Хомяков, чья статья «Письмо в Петербург», столкнувшись с цензурными затруднениями и запоздав в первый номер «Москвитянина»[1236], оказалась в соседстве с эпиграммами Вяземского и Павлова:
Конечно, тупа та критика, которая не слышит русской жизни в Державине, Языкове и особенно в Крылове, а в Жуковском, в Пушкине и еще более, может быть, в Лермонтове не видит живых следов старорусского песенного слова и которая не замечает, что эти следы всегда живо и сильно потрясают русского читателя, согревая ему сердце чем-то родным и чего он сам не угадывает[1237].
Разумеется, Хомяков имел в виду не столько позицию Вяземского 1820‑х годов, сколько недавние статьи Белинского, утверждавшего, что Державин безнадежно устарел, и жестоко нападавшего на поэзию Н. М. Языкова[1238]. Заявив свою претензию на символическое присвоение Крылова и причислив его к своему литературному пантеону, славянофилы неизбежно погружали его имя в контекст актуальных литературных споров, которые все более превращались в обмен ударами между идейными противниками.
После эпиграмм в «Москвитянине» печатная перебранка Булгарина и Вяземского хотя и не прекратилась, но с каждым новым витком удалялась от Крылова. В марте, потерпев неудачу со статьей, князь еще попытается «перетянуть» баснописца на свою сторону: стихотворение «Хавронья», направленное против Булгарина – театрального критика, он построит как парафраз басни «Свинья»; впрочем, в нем уже не останется ничего от «спора за талант» Крылова[1239].
4Белинский и «русская курица». – Резюме Булгарина
Последняя развернутая статья памяти Крылова принадлежала перу Белинского, ведущего критика «Отечественных записок»[1240]. Ее подчеркнуто нейтральное заглавие «Иван Андреевич Крылов» вторило очерку Плетнева, и оттуда же были заимствованы некоторые подробности биографии баснописца и общее суждение о его личности. Но содержание и тон статьи резко полемичны. Имя Крылова появится лишь на четвертой ее странице, а все начало займут саркастические оценки поэзии московских славянофилов – продолжение похода против них, начатого обзором «Русская литература в 1844 году» в предыдущем номере журнала. При этом и Белинский, в свою очередь, вооружается понятием народности:
В наше время народность сделалась первым достоинством литературы и высшею заслугою поэта. Назвать поэта «народным» значит теперь – возвеличить его. <…> После Пушкина, первого русского поэта, который был и велик и национален, <…> все пустились в народность, все за нею гонятся, а достигают ее только те, которые о ней вовсе не заботятся, стараясь быть только самими собою[1241].
Крылов, по мнению критика, был одарен народностью как врожденным талантом, и это сделало его басни, несмотря на ограниченность самого жанра, явлением «национального духа». Этого Белинский не находит в поэтах-славянофилах. В их стилистических поисках он видит лишь имитацию «языка гостинодворцев, лавочных сидельцев и деревенских мужиков»[1242].
Скандальный выпад Булгарина против Вяземского также не остался незамеченным. К схватке двух пожилых литераторов над гробом великого баснописца Белинский отнесся иронично; ни тот ни другой не вызывал у него сочувствия, и в результате досталось обоим.
Спор о том, кто из двух баснописцев выше, Крылов или Дмитриев, «и не в наше время был уже смешон», – подчеркивает Белинский[1243]. Впрочем, именно из этого спора двадцатилетней давности вела начало традиция интерпретировать творчество Крылова в свете народности, и говоря об этом, критик волей или неволей был вынужден становиться на точку зрения Булгарина. Именно его афористическое определение Белинский цитирует, не называя автора:
Кто-то и когда-то сказал, что «в баснях у Крылова медведь – русский медведь, курица – русская курица»: слова эти всех насмешили, но в них есть дельное основание, хотя и смешно выраженное[1244].
Работая над статьей, он, без сомнения, пользовался сведениями из очерка Булгарина, где, в частности, говорилось:
Слог Крылова есть образец руссисма, а картины его – русская натура живьем. В защите Крылова в 1824 году <…> я сказал, «что в баснях Крылова медведь – русский медведь, и курица – русская курица». Над этим смеялись тогда мои противники, а после того сами же повторили мои слова![1245]
Насмехался над «русской курицей» не кто иной, как Вяземский, в статье 1825 года «Жуковский. – Пушкин. – О новой пиитике басен»[1246]. Белинский же отнесся к этому мему более серьезно. Актуализация старого спора дает ему повод намекнуть на непонимание Вяземским сути народности и вслед за Булгариным заметить: «Кумовство и приходские отношения некогда старались даже доставить пальму первенства Дмитриеву»[1247].
Впрочем, открыто солидаризироваться хоть в чем-то со столь одиозной для него личностью Белинский, разумеется, не мог. Напротив, он дважды повторяет обвинение в наглой «узурпации» Крылова, которое Вяземский предъявил Булгарину в эпиграмме (на тот момент еще не опубликованной), и прибавляет упрек в чрезмерном превознесении баснописца:
…в нашем литературном мире есть особенного рода «ценители и судьи», которые, радуясь случаю объявить себя задушевными друзьями умершего поэта (благо, уже он не может изобличить их в клевете!), готовы поставить его выше всякого другого, к которому им никак нельзя набиться в дружбу, даже и после его смерти. <…>
Некто из фельетонных критиков, обрадовавшись случаю набиться в дружбу умершему Крылову, назвал его всемирным поэтом, поэтом человечества; мы этого не скажем… Крылов – поэт русский, поэт России; мы думаем, что для Крылова довольно этого, чтоб иметь право на бессмертие, и что нельзя увеличить его великости, и без того несомненной, ложными восторгами и неосновательными похвалами…[1248]
Ответом Булгарина на все эти инвективы стало напечатанное в «Северной пчеле» короткое стихотворение с пространным названием «Любезным моим сатирикам, памфлетистам, куплетистам, эпиграмматистам и безграмматистам». В этом длинном перечне – все его враги. «Куплетист» и «эпиграмматист» – Вяземский, автор куплетов на юбилей Крылова, эпиграммы и «несколько кудрявого» объявления, которое дает основания называть его еще и «безграмматистом»; второй «эпиграмматист» – Павлов; «памфлетист» же, очевидно, Белинский. Булгарин с удовлетворением констатировал их бессилие:
От правды честной и упрямой
Не защититесь эпиграммой <…>
Теперь же бранный этот вздор
Мне торжество – а вам – укор![1249]
Впрочем, как ни хорохорился Булгарин, грубые нападки сильно задели его. Вскоре после публикации этого стихотворения он еще раз даст отповедь своим оппонентам – теперь уже в прозе. Готовя к печати свои воспоминания[1250], он предпошлет им «Более нежели введение, или Предисловие», где жестокая «литературная вражда» вокруг Крылова предстанет символом его собственной многолетней борьбы за «правду». При этом свою позицию он определит как профессиональную журналистскую:
Вы думаете, что я питаю в сердце моем ненависть или злобу к моим врагам. Ей-Богу, нет! Как можно в сердце хранить гнусные страсти, отравляющие все существование! Посердишься и забудешь. Только на одно обстоятельство я должен обратить внимание моих читателей, потому что оно имеет неразрывную связь с теперешним моим сочинением.