Иван Крылов – Superstar. Феномен русского баснописца — страница 89 из 94

ичего не полюбил как человек общественный и образованный, как писатель гениальный. Он продолжал от скуки сочинять иногда новые басни, а больше читал самые глупые романы, особенно старинные, читал не для приобретения новых идей, а чтобы убить только время. Можно одну сторону найти в этом хорошую. Он доказал, что мелочное честолюбие, чиновническое или писательское, не общая у нас слабость. Не увлекаясь никакими замыслами, он отсторонился от людей, может быть не чувствуя в себе столько свежести сил, чтобы с верным успехом раздвигать дорогу между ними[1350].

Новая «формула Крылова», переосмысленная в духе современных общественных дискуссий, оказалась до такой степени актуальна, что очерк Плетнева, как и весь трехтомник, вызвал мощный резонанс в ближайшем кругу Гончарова. В феврале-марте 1847 года рецензиями откликнулись его старший друг, 42-летний Никитенко[1351], и 23-летний Валериан Майков – его младший товарищ и бывший ученик, причем последний даже дважды[1352].

Оба рецензента почти не касались басен; оба как важнейшие высказывания о Крылове цитировали два приведенных фрагмента плетневского очерка. Но если Никитенко скорбит о духовном «усыплении» гениального поэта, то для Майкова статья Плетнева и весь первый том стали прежде всего счастливым открытием Крылова-сатирика. С восторгом приводит он огромную, в четверть объема всей рецензии цитату из антикрепостнической «Похвальной речи в память моему дедушке». Сам Майков и помыслить не мог о том, чтобы в 1847 году опубликовать что-то подобное печатавшемуся его ровесником в 1792‑м. Текст Крылова, освященный давностью лет и статусом автора-классика, но не утерявший актуальности, теперь, на страницах «Отечественных записок», выглядел как ожившая мечта о свободе печати.

«Алкидова сила дышит в каждой строчке приведенного нами отрывка; а почти таковы и все журнальные статьи его»[1353], – резюмирует Майков, переходя к пересказу биографии баснописца с ее взлетами и периодами бездействия, которые иной раз растягивались на годы. «Статья г. Плетнева совершенно помогла нам понять характер Крылова как человека и разгадать то, что до сих пор казалось нам в нем странным и загадочным», – пишет он и выделяет курсивом слова биографа: «Так один успех и счастие усыпили в нем все силы духа!»

Заметим здесь ключевое слово «усыпление», отсылающее к ключевой метафоре той концепции национального характера, которая была сформулирована на рубеже 1830–1840‑х годов в кругу русских гегельянцев, подхвачена и популяризирована Белинским. На смену монументальному в своей целостности образу «русскости», который ассоциировался с Крыловым и был взят на вооружение уваровской идеологией, пришло представление о раздвоенности русской души, у которой состояние «сна», то есть неподвижности, лени, умственного, духовного и социального оцепенения, перемежается вспышками бесшабашного, но столь же бесплодного удальства и разгула[1354]. Майков только что отдал дань этой концепции – во второй части статьи «Стихотворения Кольцова», которая вышла в «Отечественных записках» в конце 1846 года. В ее терминах он и произносит приговор Крылову.

Леность, неряшество и аппетит великого баснописца так известны, что о них нечего распространяться. Лучше приведем в заключение несколько рассказов, изображающих другие черты характера, которых образование совершенно объясняется предыдущим.

Эти «другие черты» не могли не поразить читателя: литературный индифферентизм, холодность к чужим страданиям и нуждам, трусливое уклонение от политических разговоров, зависть… «Кто бы, кажется, мог ожидать всего этого от издателя „Почты духов“ и „Зрителя“? Однако ж, прочитав его биографию, разгадываешь все эти печальные факты»[1355], – патетически завершает Майков свою статью.

Чуть позднее, в мае, его любимый университетский наставник экономист В. С. Порошин опубликует свою рецензию на крыловский трехтомник и очерк Плетнева, в которой также констатирует:

Впечатление, произведенное на нас биографиею, есть впечатление грустное, безотчетной грусти. Отчего? от того, что она верна и естественна. <…> Самая постоянная слабость Крылова была – беспечность и видимое бездействие. Самая яркая черта его превосходства, отмеченная биографом, – его народность в литературе. Мало того, биограф самую беспечность ставит на счет его народности и таким образом последнее выражение есть т<ак> с<казать> золотое слово, заветная мысль всей биографии[1356].

Порошин, вдохновленный идеями утопического социализма, не был согласен с интерпретацией персональных черт Крылова как «народных» и настаивал на том, что «равнодушие к высшим интересам общежития» не может считаться национальной чертой, а в конкретной личности было обусловлено конкретными социальными и биографическими причинами. Той же точки зрения придерживался и Майков[1357], однако Гончарову она не была близка.

Именно в 1847 году, по свидетельству самого писателя, сложился замысел романа «Обломов»[1358]. Триггером для него, по-видимому, стал шокирующий и трагический образ «в полном смысле русского человека» из плетневского очерка. Много позже, в 1879 году, в своей «литературной исповеди» «Лучше поздно, чем никогда» Гончаров напишет, что в «Обломове» выбрал для изображения определенную сторону русского характера – «лень и апатию во всей ее широте и закоренелости, как стихийную русскую черту»[1359].

В романе, особенно в ранней редакции первой части, носящей отчетливо сатирический характер, без труда обнаруживаются текстуальные параллели с биографическими очерками Лобанова и Плетнева – прежде всего с описаниями крыловского быта[1360]. А суровое осуждение, которому Плетнев подвергал баснописца за то, что тот «в своем праздном благоразумии, в своей безжизненной мудрости <…> похоронил, может быть, нескольких Крыловых, для которых в России много еще праздных мест», отзывается в следующих строках «Обломова»:

В робкой душе его выработывалось мучительное сознание, что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты, и ни одна не разработана до конца.

А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть теперь уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой[1361].

Работа над романом растянулась до 1858 года, и за это время Гончаров мог пополнять свои впечатления рассказами людей, которым довелось лично знать баснописца, носителей устной крыловианы. Это не только его ровесники В. Г. Бенедиктов и И. И. Панаев, но и Вяземский, под руководством которого он начинал службу в Департаменте внешней торговли, а затем сотрудничал в рамках цензурного ведомства, и Никитенко, и сам Плетнев. Тот еще в первой своей статье, той самой, которая навела Жуковского на мысль о романе «Иван Андреевич Крылов», писал:

По своему характеру, привычкам и образу жизни он беспрестанно подвергался тем случаям, в которых выражаются резкие особенности ума, вкуса, добродушия или слабостей. Если бы можно было собрать в одну книгу все эти случаи и сопровождавшие их явления, она составила бы в некотором смысле энциклопедию русского быта и русского человека <…>[1362]

Попыткой создания такой «энциклопедии русского человека» и стал роман «Обломов». И это оказалась самая удачная – художественная – апроприация если не самого Крылова, то, во всяком случае, его публичного облика.

Глава 6Крыловский монумент

Что это за скверной город: только где-нибудь поставь какой-нибудь памятник или просто забор, черт их знает откудова и нанесут всякой дряни! (Вздыхает.)

Гоголь. Ревизор

Памятник Крылову в Летнем саду не обойден вниманием исследователей. Самое полное на сегодняшний день описание истории его создания и художественных особенностей принадлежит О. А. Кривдиной. В ее монографию, посвященную творчеству П. К. Клодта, включена обширная публикация документов, на основании которых прослеживаются этапы конкурса, объявленного Академией художеств, и работа скульптора над пьедесталом и фигурой[1363].

В контекст европейской и русской монументальной коммеморации вписала произведение Клодта выдающийся историк архитектуры Е. И. Кириченко, подчеркнув, что для России оно имело новаторский характер[1364]. Она, среди прочего, пишет:

Возникновение и сложение типов общественного скульптурного памятника происходит в русле отчетливо обозначившейся общественной потребности в глорификации героев национальных и освободительных войн 1800–1810‑х гг. и художников-творцов. Оба новых типа памятника складываются в условиях романтического культа яркой героической личности, культа гения, убеждения в народности всякого истинного художника и в том, что именно поэт, художник <…> в неизмеримо большей степени, чем кто-либо другой, прославил свое отечество. <…> Всеобщностью этого убеждения, вытеснившего в XIX в. представление о государях как главных творцах истории, объясняется чрезвычайно широкая распространенность памятников художникам (поэтам, писателям, живописцам, композиторам)