Апейка — не просто художественный образ в ряду других. Если его сопоставлять только в таком плане с Василем, Ганной и другими, он во многом проигрывает: как почти всякий образ, который должен представлять в произведении еще и автора. Как Синцов в трилогии К. Симонова или Левин в «Анне Карениной». Контуры такого образа часто размываются публицистической авторской мыслью, появляется широта, но публицистическая, а конкретность и художественная емкость, глубина несколько пропадают, теряются. Да, образ Апейки очень нагружен информацией чисто публицистической, общественно-публицистической, и не все, что проходит через мысль его, достаточно преломляется в конкретной индивидуальности человеческой, окрашено ею. Просто никакой «краски» недостанет для такого водопада информации.
Все это есть, имеет, как говорится, место. Но особенно останавливаться на этом просто не хочется, потому что мысль, чувство наше сразу уходит за тем, что мучит Апейку, за его размышлениями, за его недоумениями и попытками объяснить свое время, за его тревогами и заботами. И мы совсем не сетуем на тот водопад информации, который через Апейку обрушивается на нас, через мысли его, раздумья. Ведь она важна и сама по себе, эта информация, падающая на раскаленную вопросами, проблемами нашу современность, а тем более что Апейка, судьба его человеческая достаточно интересует и даже беспокоит нас: мы и видим его, мы и переживаем вместе с ним и за него. Нам близка и понятна, нас трогает его влюбленность в свой край и людей своих — в мележевское Полесье, его безоглядная справедливость к людям, мы остро переживаем вместе с ним ту зловещую для него, как первый гром, «чистку»...
Вон как остро все подмечает и замечает, о чем думает, задумывается Апейка!
«Тьфу ты, как зараза! — выругался он.— Лезет всякое! Всякая непотребщина!..» Он повернулся на другой бок, попробовал снова заснуть, но почувствовал, что успокоиться не сможет, и перестал гнать от себя тревожное. «Галенчик... Бдительный, несгибаемый Галенчик. Все-таки написал!.. (О своем несогласии с председателем комиссии по чистке Белым и с решением комиссии оставить Апейку в партии.— А. А.) ...Белого отозвали... Добился!.. Значит, не кончилось... А если бы не Белый, а еще один Галенчик? Судя по тому, что говорил Белый, и тут есть свои Галенчики. С большей силой... Вон как пытался один повернуть историю с Зарецким. На целую партячейку, на ЦКК храбро замахнулся!..
...Помчали, закружились, как бы радуясь, что прорвались, мысли об Алесе, о его судьбе...
Разве то, что он сказал, противоречит чем-нибудь генеральной линии партии? Почему же исключили? Почему так обошлись с честным, преданным нашему делу человеком? Человеком очень ценным. Не только потому, что он поэт и талант, а потому что — присмотрелись бы — человек какой! Именно такие — с характером, с твердыми принципами — основа в каждом большом деле...
...Он вступился за человека; а почему он не мог вступиться, если уверен, что тот невиновен? Разве лучше было бы, если бы он, будучи уверен в том, что человек невиновен, наперекор своей совести промолчал бы?.. Почему, правда, думал Апейка, вспомнив то, о чем говорил Алесь,— защищать труднее, чем обвинять? Почему, правда, тот, кто обвиняет, заранее кажется будто выше?.. Откуда это взялось, как оно проникло, что быть принципиальным — означает только или прежде всего — разоблачать, обвинять?..»
Ему подумалось, что такие люди и такие тенденции, если их не сдержать, могут сделать шатким положение едва ли не каждого человека. Апейка тут же возразил себе, что тенденция эта живет лишь потому, что еще недостаточно обнаружила себя: не заметили, как следует, вред ее; как только проявится вполне, ей дадут бой. «Прищемят, как гадюку, что вползла в дом...» А что, если не прищемят? Если подозрительность разольется широкой волной? Если она обратится против всякого, у кого что-то есть или можно «найти»? Если будут поддерживать каждого, кому не терпится рубануть из-за плеча? Всякого, кому хочется — для дела, разумеется! — чрезвычайных мер и прав? Если молча позволять накалять «страсти»? Если не давать защищаться, защищать других?.. Было в опасности, которая ему представлялась, что-то очень широкое... У него раньше было утешение, что все то неприятное — местные явления, теперь такого самообмана уже не существовало». Так что же это все-таки: модернизация? Или историческая правда заключается как раз в том, что были истинные ленинцы, которые все проверяли, испытывали ленинскими критериями политики, нравственности?
Видимо, все-таки в этом истина, и Мележ тут объективный историк.
Да, может быть, и с Апейкой произойдет, случится трагедия — к этому ведет дело Галенчик, уличая его в «связях» с братом-кулаком, в подозрительном заступничестве «за классово чуждые элементы и т. п.
Но чувствуется, что главное «противостояние» у Апейки — с Башлыковым, и оно еще впереди. Все стычки и споры Апейки с тем же Харчевым, несогласие с его методами — это вопрос в конце концов культурного и политического роста преданных идее, делу людей, которые способны понимать и свои слабости.
Другое — Башлыков. Это не полуграмотный Харчев, а очень даже «грамотный» — но на особенный манер. Башлыков убежден, что политика — это искусство манипулировать отдельными людьми в сфере руководства (такими, как молодой Кудрявец) и «двигать массами» — внизу. А кто не умеет или не хочет «двигаться» по его знаку, слову — пусть пеняет на себя. Самое ругательное слово у Башлыкова: «психология». Считаться с «психологией», отдельной судьбой, человеком — это устаревшие, с его точки зрения, методы таких людей, как Апейка. Башлыков еще только в силу входит, набирает размах, хотя уверенность в том, что его время подходит, он уже обрел и на Апейку посматривает с некоторым удивлением: «Этот еще здесь?» С незлобивой даже уверенностью когтистого хищника.
Апейка в романе Мележа — один из многих по-настоящему преданных партии, коммунистическим идеалам работников, которые делали все, что в их силах было, чтобы сохранить принципы и преемственность ленинской линии в партии.
И в вопросах кооперирования сельского хозяйства — также.
Вот Апейка на республиканской сессии слушает выступления и тоже напряженно раздумывает и замечает, где правота, а где демагогия, где действительно «линия», а где испуганное или карьеристское стремление обязательно быть в числе тех, кто «обвиняет». И все, что слышит Апейка, он соотносит с реальностью деревенской жизни, с реальностью крестьянской психологии. Ему кажется, он замечает, что некоторые люди оторвались от нее, захвачены страстями и целями, ничего общего не имеющими со всем, что знает он — практик партийной и деревенской жизни.
Сознавая, как важно саму историю взять в союзники себе при таком ответственном и принципиальном повороте романного сюжета, И. Мележ не сочиняет все эти выступления, а берет их прямо из стенограмм того времени.
Прямое введение документа в художественную ткань — прием не новый и для белорусской литературы.
И в прозе 20 — 30-х годов были подобные попытки. Строились даже целые повести на «приеме документа» (М. Зарецкий и другие).
Но чтобы такая не стилистическая по преимуществу, как бывало, а серьезнейшая идейно-художественная задача ставилась и решалась, притом с замечательным художественным результатом,— пожалуй, у нас примеров таких немного.
От редакции к редакции, от варианта к варианту писателъ художественно осваивал документ, стенограмму «сессии», психологизируя ее, проводя, пропуская события «сессии» через восприятие Апейки. Но самая главная эстетическая задача и цель достигается другим — объективным звучанием документа в идейном контексте всего романа, тем, что «документ» не только «вписан в психологии» героя, но и заставляет все в романе звучать особенно строго, всерьез,— тут уж не до беллетристики. Воистину написано потому, что не могло не быть написано!
Апейка слышит с высокой трибуны:
«...То, что вчера еще казалось нам недосягаемым планом, сегодня становится реальностью. Этот темп непрерывного движения вперед требует, чтобы каждый из нас умел переключаться, чтобы поспевать за этими темпами... на смену тем... кто боится этих новых темпов... трудящиеся массы города и деревни выдвигают... все новые и новые пласты руководителей...»
(Апейке, отмечает автор романа, «показалось, что Башлыков, довольный, как бы поучающе посмотрел на него». И еще отмечает его удивление, что такой вот умный, простой, хорошо знающий народ, жизнь человек, как Червяков, говорит как бы готовыми формулами.)
Голодед: «...Характерным и важнейшим фактором является то, что мы имели рост колхозов-гигантов... в десятки тысяч гектаров. В докладе на Минском горсовете о двенадцатой годовщине Октября я осмелился выдвинуть лозунг: на тринадцатом году пролетарской диктатуры мы в Белоруссии должны в десять раз увеличить количество колхозов... Услышав, что у нас в Белоруссии будет организовываться такой гигант агрокомбинат с промышленными предприятиями — электростанцией и так далее, крестьянство уже само, подчас и через головы многих наших организаций, начало неслыханной волной вливаться в коллективизацию...» (Если бы Апейка, отмечает романист, не знал, что Голодед сам из деревни, можно было б подумать, что он не знает крестьянина.)
Нарком земледелия Рачицкий: «Нужда в специалистах превышает прежние плановые расчеты самое меньшее в десять раз». (Ровно во столько раз, во сколько требуется будто бы увеличить за один год количество колхозов — по призыву основного докладчика. «И специалистов для колхозов нет,— удивляется Апейка,— и техники мало, а словно бы грех — считаться с этим; одно стремление надо всем: лишь бы скорее, побольше собрать!»)
И дальше в таком плане и в этот же роде...
Происходит то, что будет названо в известном постановлении ЦК ВКП(б) «головокружением от успехов».
«Апейке неловко было слушать споры о том, где строить агрокомбинаты, агрогиганты», в то самое время, как