Иван Мележ — страница 10 из 14

Апейка — не просто художественный образ в ряду других. Если его сопоставлять только в таком плане с Василем, Ганной и другими, он во многом проигры­вает: как почти всякий образ, который должен пред­ставлять в произведении еще и автора. Как Синцов в трилогии К. Симонова или Левин в «Анне Карениной». Контуры такого образа часто размываются публици­стической авторской мыслью, появляется широта, но публицистическая, а конкретность и художественная емкость, глубина несколько пропадают, теряются. Да, образ Апейки очень нагружен информацией чисто пуб­лицистической, общественно-публицистической, и не все, что проходит через мысль его, достаточно прелом­ляется в конкретной индивидуальности человеческой, окрашено ею. Просто никакой «краски» недостанет для такого водопада информации.

Все это есть, имеет, как говорится, место. Но осо­бенно останавливаться на этом просто не хочется, по­тому что мысль, чувство наше сразу уходит за тем, что мучит Апейку, за его размышлениями, за его недо­умениями и попытками объяснить свое время, за его тревогами и заботами. И мы совсем не сетуем на тот водопад информации, который через Апейку обрушивается на нас, через мысли его, раздумья. Ведь она важна и сама по себе, эта информация, падающая на раска­ленную вопросами, проблемами нашу современность, а тем более что Апейка, судьба его человеческая доста­точно интересует и даже беспокоит нас: мы и видим его, мы и переживаем вместе с ним и за него. Нам близка и понятна, нас трогает его влюбленность в свой край и людей своих — в мележевское Полесье, его безогляд­ная справедливость к людям, мы остро переживаем вместе с ним ту зловещую для него, как первый гром, «чистку»...

Вон как остро все подмечает и замечает, о чем ду­мает, задумывается Апейка!

«Тьфу ты, как зараза! — выругался он.— Лезет вся­кое! Всякая непотребщина!..» Он повернулся на другой бок, попробовал снова заснуть, но почувствовал, что успокоиться не сможет, и перестал гнать от себя тре­вожное. «Галенчик... Бдительный, несгибаемый Галенчик. Все-таки написал!.. (О своем несогласии с предсе­дателем комиссии по чистке Белым и с решением ко­миссии оставить Апейку в партии.— А. А.) ...Белого отозвали... Добился!.. Значит, не кончилось... А если бы не Белый, а еще один Галенчик? Судя по тому, что говорил Белый, и тут есть свои Галенчики. С боль­шей силой... Вон как пытался один повернуть историю с Зарецким. На целую партячейку, на ЦКК храбро за­махнулся!..

...Помчали, закружились, как бы радуясь, что про­рвались, мысли об Алесе, о его судьбе...

Разве то, что он сказал, противоречит чем-нибудь генеральной линии партии? Почему же исключили? Почему так обошлись с честным, преданным нашему делу человеком? Человеком очень ценным. Не только потому, что он поэт и талант, а потому что — присмот­релись бы — человек какой! Именно такие — с характе­ром, с твердыми принципами — основа в каждом боль­шом деле...

...Он вступился за человека; а почему он не мог всту­питься, если уверен, что тот невиновен? Разве лучше было бы, если бы он, будучи уверен в том, что человек невиновен, наперекор своей совести промолчал бы?.. Почему, правда, думал Апейка, вспомнив то, о чем го­ворил Алесь,— защищать труднее, чем обвинять? Поче­му, правда, тот, кто обвиняет, заранее кажется будто выше?.. Откуда это взялось, как оно проникло, что быть принципиальным — означает только или прежде все­го — разоблачать, обвинять?..»

Ему подумалось, что такие люди и такие тенденции, если их не сдержать, могут сделать шатким положение едва ли не каждого человека. Апейка тут же возразил себе, что тенденция эта живет лишь потому, что еще недостаточно обнаружила себя: не заметили, как сле­дует, вред ее; как только проявится вполне, ей дадут бой. «Прищемят, как гадюку, что вползла в дом...» А что, если не прищемят? Если подозрительность разо­льется широкой волной? Если она обратится против всякого, у кого что-то есть или можно «найти»? Если будут поддерживать каждого, кому не терпится руба­нуть из-за плеча? Всякого, кому хочется — для дела, разумеется! — чрезвычайных мер и прав? Если молча позволять накалять «страсти»? Если не давать защи­щаться, защищать других?.. Было в опасности, которая ему представлялась, что-то очень широкое... У него раньше было утешение, что все то неприятное — мест­ные явления, теперь такого самообмана уже не сущест­вовало». Так что же это все-таки: модернизация? Или историческая правда заключается как раз в том, что были истинные ленинцы, которые все проверяли, испы­тывали ленинскими критериями политики, нравствен­ности?

Видимо, все-таки в этом истина, и Мележ тут объ­ективный историк.

Да, может быть, и с Апейкой произойдет, случится трагедия — к этому ведет дело Галенчик, уличая его в «связях» с братом-кулаком, в подозрительном заступ­ничестве «за классово чуждые элементы и т. п.

Но чувствуется, что главное «противостояние» у Апейки — с Башлыковым, и оно еще впереди. Все стыч­ки и споры Апейки с тем же Харчевым, несогласие с его методами — это вопрос в конце концов культурного и политического роста преданных идее, делу людей, которые способны понимать и свои слабости.

Другое — Башлыков. Это не полуграмотный Харчев, а очень даже «грамотный» — но на особенный манер. Башлыков убежден, что политика — это искусство ма­нипулировать отдельными людьми в сфере руководст­ва (такими, как молодой Кудрявец) и «двигать массами» — внизу. А кто не умеет или не хочет «двигаться» по его знаку, слову — пусть пеняет на себя. Самое ругательное слово у Башлыкова: «психология». Счи­таться с «психологией», отдельной судьбой, челове­ком — это устаревшие, с его точки зрения, методы та­ких людей, как Апейка. Башлыков еще только в силу входит, набирает размах, хотя уверенность в том, что его время подходит, он уже обрел и на Апейку по­сматривает с некоторым удивлением: «Этот еще здесь?» С незлобивой даже уверенностью когтистого хищника.

Апейка в романе Мележа — один из многих по-на­стоящему преданных партии, коммунистическим идеа­лам работников, которые делали все, что в их силах было, чтобы сохранить принципы и преемственность ленинской линии в партии.

И в вопросах кооперирования сельского хозяйства — также.

Вот Апейка на республиканской сессии слушает вы­ступления и тоже напряженно раздумывает и замечает, где правота, а где демагогия, где действительно «линия», а где испуганное или карьеристское стремление обязательно быть в числе тех, кто «обвиняет». И все, что слышит Апейка, он соотносит с реальностью деревенской жизни, с реальностью крестьянской психологии. Ему кажется, он замечает, что некоторые люди оторвались от нее, захвачены страстями и целями, ни­чего общего не имеющими со всем, что знает он — практик партийной и деревенской жизни.

Сознавая, как важно саму историю взять в союз­ники себе при таком ответственном и принципиальном повороте романного сюжета, И. Мележ не сочиняет все эти выступления, а берет их прямо из стенограмм того времени.

Прямое введение документа в художественную ткань — прием не новый и для белорусской литера­туры.

И в прозе 20 — 30-х годов были подобные попыт­ки. Строились даже целые повести на «приеме до­кумента» (М. Зарецкий и другие).

Но чтобы такая не стилистическая по преимущест­ву, как бывало, а серьезнейшая идейно-художествен­ная задача ставилась и решалась, притом с замечатель­ным художественным результатом,— пожалуй, у нас примеров таких немного.

От редакции к редакции, от варианта к варианту писателъ художественно осваивал документ, стенограмму «сессии», психологизируя ее, проводя, пропуская события «сессии» через восприятие Апейки. Но самая главная эстетическая задача и цель достигается другим — объективным звучанием документа в идейном контексте всего романа, тем, что «документ» не только «вписан в психологии» героя, но и заставляет все в романе звучать особенно строго, всерьез,— тут уж не до беллетристики. Воистину написано потому, что не могло не быть написано!

Апейка слышит с высокой трибуны:

«...То, что вчера еще казалось нам недосягаемым планом, сегодня становится реальностью. Этот темп непрерывного движения вперед требует, чтобы каждый из нас умел переключаться, чтобы поспевать за этими темпами... на смену тем... кто боится этих новых тем­пов... трудящиеся массы города и деревни выдвигают... все новые и новые пласты руководителей...»

(Апейке, отмечает автор романа, «показалось, что Башлыков, довольный, как бы поучающе посмотрел на него». И еще отмечает его удивление, что такой вот умный, простой, хорошо знающий народ, жизнь чело­век, как Червяков, говорит как бы готовыми формула­ми.)

Голодед: «...Характерным и важнейшим фактором является то, что мы имели рост колхозов-гигантов... в десятки тысяч гектаров. В докладе на Минском гор­совете о двенадцатой годовщине Октября я осмелился выдвинуть лозунг: на тринадцатом году пролетарской диктатуры мы в Белоруссии должны в десять раз уве­личить количество колхозов... Услышав, что у нас в Белоруссии будет организовываться такой гигант агро­комбинат с промышленными предприятиями — элек­тростанцией и так далее, крестьянство уже само, подчас и через головы многих наших организаций, начало неслыханной волной вливаться в коллективизацию...» (Если бы Апейка, отмечает романист, не знал, что Голодед сам из деревни, можно было б подумать, что он не знает крестьянина.)

Нарком земледелия Рачицкий: «Нужда в специали­стах превышает прежние плановые расчеты самое мень­шее в десять раз». (Ровно во столько раз, во сколько требуется будто бы увеличить за один год количество колхозов — по призыву основного докладчика. «И спе­циалистов для колхозов нет,— удивляется Апейка,— и техники мало, а словно бы грех — считаться с этим; одно стремление надо всем: лишь бы скорее, побольше собрать!»)

И дальше в таком плане и в этот же роде...

Происходит то, что будет названо в известном по­становлении ЦК ВКП(б) «головокружением от успе­хов».

«Апейке неловко было слушать споры о том, где строить агрокомбинаты, агрогиганты», в то самое вре­мя, как