«Всякая попытка беспристрастно осветить фактическое положение церковных дел, — пишет А. Л. Котович, один из историков казенного благочестия, — легко попадала в категорию «вредных для общественного мнения». Исследователь того же «ведомства», Н. А. Котляревский, замечает, что во второй половине XIX в, «тема в цензурном отношении была почти что запретная».
«Воронежская беседа», где печатался «Дневник семинариста», проходила цензуру в Москве в январе — марте 1861 г: Надзор вели Я. Прибыль и И. Бессомыкин; первого из них фольклорист А. Н. Афанасьев называл в одном из своих писем в Воронеж в числе «идиотов и скотов», мало чем отличался от него и другой стражник словесности. В результате «Дневник семинариста» был урезан (исключена была сцена, где говорилось об инспекторе и розгах, выброшены стихи Кольцова: «Чистая моя вера, Как пламя молитвы. Но, Боже! и вере могила темна…»).
Трудная история прохождения в печати «Дневника…» — это его, так сказать, внешний сюжет, но еще более сложной выглядит проблема внутренняя — то, как созрело в Никитине сознание негодности всего института богословского образования и воспитания.
Шелуха семинарского начетничества слетела с него не сразу. Процессу отрезвления помогло знакомство с лучшими образцами отечественной и зарубежной словесности, особенно притягательным был, по его выражению, «Свет ты наш Белинский!».
Его мысль двигалась явно в материалистическом направлении через осознание природы, общества и человека. Пантеистическое[10] чувство Никитина чуждо мистицизму, оно свободно и реалистично, недаром он провозглашал: «…Мать моя, друг и наставник — природа…» Такое настроение противостоит ощущениям ранних русских романтиков, видевших в природе непостижимую тайну. Не случайно поэт отрицал эстетику В. А. Жуковского, «который почти во всю жизнь ездил на чертях и ведьмах, оставляя в стороне окружающий его мир…».
Что касается восприятия Никитиным общественного устройства, то оно шло от покорности современному ему правопорядку до решительного призыва к его коренной ломке.
Наконец, о религии и человеке в никитинском миросозерцании. Проблема слишком серьезна, чтоб ее решить мимоходом, но высветить главное возможно. В этом плане примечательно признание поэта А. Н. Майкову 25 марта 1856 г.: «Помните ли, в своем последнем письме ко мне Вы, между прочим, выразились так: старайтесь выработать в себе внутреннего человека. Никогда никакое слово так меня не поражало! До сих пор, когда я готов поскользнуться, перед моими глазами, где бы я ни был, невидимая рука пишет эти огненные буквы: постарайтесь выработать в себе внутреннего человека» (выделено Никитиным. — В. К.). Мысль о нравственном самосовершенствовании личности станет для него одной из излюбленных.
Реальная мечта о нравственно здоровом, морально красивом человеке роднит Никитина со Львом Толстым, предвещавшим его творчеству большое будущее.
«Преждевременная смерть помешала Никитину утвердиться в материалистическом понимании природы, — пишет Н. В. Головко, — но «Дневник семинариста» свидетельствует о его стремлении понять основные вопросы бытия в духе передовых философских идей своего времени».
«Дневник семинариста» — единственное прозаическое произведение Никитина, закономерное завершение его подступов к эпосу. К этому роду литературы он шел и через постижение драматургических элементов искусства слова — недаром его поэтические творения разыгрывались на многочисленных сценах, а в письмах содержится значительный сюжетно-игровой момент. Любопытный факт: один гастролировавший в Воронеже актер еще в 1854 г. сообщил в «Санкт-Петербургских ведомостях», что «даровитый согражданин Кольцова Никитин… намерен трудиться для театра и написал уже несколько народных драматических сцен». Конечно, это были лишь слухи, но весьма характерные.
Откроем «Дневник семинариста».
«Пишу то… что затрагивает меня за сердце», — исповедуется в своих записках Василий Белозерский, пытливый и наблюдательный юноша, наделенный от природы доброй душой и кротким характером. История духовного роста семинариста и составляет содержание повести. Форма дневника как нельзя лучше отвечала замыслу Никитина — раскрыть внутренний мир рядового разночинца. Традиционные рамки дневникового жанра автор творчески расширяет — здесь и зарисовки крестьянского и священнического быта, и сценки семинарской жизни, и портреты разных типов — от мальчика на побегушках до профессора семинарии, что создает живую и цельную картину одного из темных углов российской провинции.
Композиционно-сюжетной основой повести являются почти документальные бытовые коллизии, но они нацелены не на дагерротипную обыденность, а на типические явления. За каждым штрихом, за каждой деталью угадывается социально-психологический портрет: вот пришибленная нуждой деревенская баба, которая «ходит точно потерянная», вот спившийся от тоскливого «жития» псевдофилософствующий дьячок («Да-с, я червяк, воистину червяк!»), а вот спесивый помещик, напоминающий «быка, с черными щетинистыми усами…» — любопытнейшие осколки реалистических характеров.
«Нет, скверно тут жить!» — делает вывод Белозерский, спеша из деревни в город. Единственный светлый луч, блеснувший ему в темноте, — встреча с девушкой-черничкой, всколыхнувшей юношеское любовное чувство. Мимолетное свидание исполнено высокой и чистой поэзии — это один из самых целомудренных «романов», причисленных комментатором сочинений Никитина поэтом С. М. Городецким к «замечательным в русской литературе изображениям первой любви».
«Скверно жить» и в городе, если смотреть на него через тусклые окна духовной семинарии. Белозерский вглядывается в лица бурсаков и их горе-наставников, взгляд этот мягкий, беззлобный, но внимательный и сосредоточенный. Рассадник поповщины впервые обрел такого эпического свидетеля.
Торжествуют в семинарии люди с омертвевшей душой — такие, как профессор Федор Федорович, у которого, по настоянию отца, квартирует Белозерский. Последний подмечает, что его преуспевающий хозяин живёт двойной моралью. На службе он был чопорным, не говорил, а глаголил («взвешивал каждое слово, как иной купец взвешивает на руке червонец, пробуя, не попался ли фальшивый»), а дома снимал маску и превращался в заурядного обывателя. Федор Федорович человек-паук, он не прочь поиграть со своими жертвами — будь то «отеческая» беседа со слабовольным постояльцем, розыгрыш мальчика на побегушках или потеха с котенком, но он всегда настороже и готов в любую минуту вцепиться в каждого, кто посягнет на его покой и довольство.
Прототипом Федора Федоровича послужил квартировавший одно время у Никитиных профессор Воронежской духовной семинарии Иван Иванович Смирницкий, преподававший в 1851–1864 гг. Св. Писание и другие предметы. Н. И. Второв вспоминал, что сей муж «…в действительности личность еще более пошлая»; он «книг никаких не читал», кичился своим дипломом, науськивал Савву Евтеича на сына и пытался всячески унизить последнего. Смирницкий никак не хотел съезжать с квартиры, лишь когда пригрозили пожаловаться на него губернатору, убрался восвояси.
По контрасту с Федором Федоровичем в повести одинокой печальной тенью проходит учитель словесности Иван Ермолаич, когда-то энергичный, обуреваемый передовыми начинаниями педагог, но теперь сломленный и сникший, пытающийся заглушить чаркой вина свою тоску и бессилие что-либо изменить к лучшему («…Мы даем направление молодым умам, — горько иронизирует Иван Ермолаич, — что нисколько не мешает мне спрягать глагол сплю: я сплю, ты спишь…») — запоминающийся трагический характер, подробной разработкой которого русская литература позже займется весьма обстоятельно.
Все другие учителя семинарии во главе с ректором — вялые и тупые натуры, живущие механически, «от сих до этих». Под стать себе они плодят нравственно развращенных учеников.
Над всеми этими духовно немощными фигурами возвышается гордая и светлая личность семинариста Алексея Яблочкина. «Экая бурса! — говорит молодой строптивец. — Попала на одну ступень и окаменела…».
Жизнь Яблочкина воспринимается как протест против семинарского прозябания и послушания. Он много читает, увлечен идеями Белинского, в нем зреет атеист и проповедник-демократ. Под его влиянием незаметно духовно распрямляется и Белозерский. Образом Яблочкина Никитин не только убивает бурсу как отживающий институт образования и воспитания, но и ставит вопрос о негодности всего миропорядка. «Отчего это жизнь идет не так, как бы хотелось?» — спрашивает разночинец-правдоискатель, а в финале повести умирающий, в чахоточном бреду взывает: «Стены горят… Мне душно в этих стенах! Спасите!» Эти слова по сути — призыв автора к спасению молодого поколения, гибнущего в удушающей общественной атмосфере. Яблочкин предвещает образ «нового человека» разночинского склада, ту грядущую силу, которая скоро станет на путь обновления России.
Никитин обрывает «Дневник…» на трагической ноте, звучащей в стихотворении «Вырыта заступом яма глубокая…»:
Вырыта заступом яма глубокая,
Жизнь невеселая, жизнь одинокая,
Жизнь бесприютная, жизнь терпеливая,
Жизнь, как осенняя ночь, молчаливая, —
Горько она, моя бедная, шла
И, как степной огонек, замерла.
Народоволец и видный поэт революционного народничества П. Ф. Якубович, много испытавший на своем веку, говорил о стихотворении как о самой «трогательной, до слез потрясающей песне».
Сразу же по выходе «Дневник семинариста» тепло встретила критика. Ряд положительных откликов на него поместили столичные газеты, отметившие новизну темы, грустную правду изображения, основанную на автобиографичности материала и широкой его типизации. «Санкт-Петербургские ведомости» отнесли повесть к числу «капитальных». По воспоминаниям одного из современников, произведение «понравилось» Н. Г. Чернышевскому. В анонимной рецензии на «Воронежскую беседу», приписываемой М. А. Антоновичу, «Дневник семинариста» назван в «Современнике» украшением книги.