С середины 60-х годов Евгений Феоктистов, напуганный, как и многие другие вчерашние либералы, взрывоопасным ростом леворадикальных настроений в русском обществе, «меняет вехи» и переходит на крайне правый фланг. Быстро став «своим человеком» у М.Н. Каткова, гр. А. Толстого, а затем, уже в новом царствовании, и К.П. Победоносцева, он на всех своих постах рьяно проводит в жизнь ставшую государственной национал-охранительскую политику. Сблизившись с консервативным министром госимущества М.Н. Островским, (братом драматурга), он по его протекции 1 января 1883 года был назначен главой цензурного ведомства – начальником Главного управления по делам печати. Это назначение послужило поводом для едкой эпиграммы Дмитрия Минаева:
Островский Феоктистову
На то рога и дал,
Чтоб ими он неистово
Писателей бодал.
И действительно, для писателей радикального лагеря настали тяжелые времена. В первые же годы своего пребывания у власти Е.М. Феоктистов добился ликвидации крупнейших органов оппозиционной печати – «Отечественных записок» и «Голоса».
Под постоянной угрозой закрытия, штрафов, конфискации номеров и лишения права розничной продажи не могли, разумеется, нормально работать ни одна либеральная газета, ни один общественно-литературный журнал. Из старых больших писателей на особый учет взяты были Лев Толстой и М.Е. Салтыков-Щедрин <…> [ФЕОКТИСТОВ. С. 20–21].
В своих «Воспоминаниях» Феоктистов уделяет немало места дружбе с Иваном Тургеневым, приводя ценные в историко-биографическом плане сведения о его личности: характере, манере поведения, круге общения, а также отношения к нему сторонних людей.
В 1850 году впервые я увидал И.С. Тургенева – у графини Салиас, к которой привез его В.П. Боткин. Он только что вернулся из-за границы, где был свидетелем Февральской революции и последовавших за нею событий. Можно себе представить, как были интересны его рассказы, особенно для людей, примыкавших к кружку Грановского, для людей, которые с горячим участием относились ко всему, что происходило тогда во Франции и отражалось в Европе.
А Тургенев умел рассказывать, как никто. Недаром П.В. Анненков называл его «сиреной»; блестящее остроумие, уменье делать меткие характеристики лиц, юмор – всем этим обладал он в высшей степени, а если присоединить сюда обширное образование и оригинальность суждений, то, конечно, Тургенев был самым очаровательным собеседником, какого мне когда-либо приходилось встретить. <…> Неудивительно поэтому, что я поддался как нельзя более обаянию Тургенева.
<…> с кружком славянофилов – у него не было ничего общего. Впрочем, он посещал иногда семейство Аксаковых; не раз встречал я у него по вечерам Константина Аксакова, вступавшего с ним в ожесточенные споры по вопросам, разделявшим тогда наше образованное общество на два враждебных лагер.
<…> В кружке Грановского Тургенев был обычным гостем, но и тут он чувствовал себя не совсем на месте. Встречали его там, по-видимому, очень радушно, дорожили беседой с ним, но, в сущности, смотрели на него косо. <…> Грановский высказывался предо мной очень откровенно насчет Тургенева. Отдавая справедливость его необычайной талантливости и уму, он находил, что это натура дряблая, лишенная солидных нравственных качеств, на которую никогда и ни в чем нельзя положиться. По словам его, никто так верно не определил Тургенева, как А.Ф. Тютчева (вышедшая впоследствии замуж за И.С. Аксакова), которая будто бы однажды сказала ему в глаза: «vous n’avez pas d’epine dorsale аи moral»[462].
<…><Тургенев очень много читал>. Помню, что наряду с другими книгами крайне интересовали его письма Цицерона, которые читал он в немецком переводе; по вечерам сообщал он нам свои впечатления с обычным своим остроумием и блеском. «Я ставлю себя в положение Цицерона, – говорил он, – и сознаюсь, что после Фарсальской битвы еще больше, чем он, вилял бы хвостом пред Цезарем; он родился быть литератором, а политика для литератора – яд».
<…> Среди тогдашнего избранного кружка не встречал я человека, который по самой натуре своей был бы так мало склонен заниматься политикой, как Тургенев, и он сам сознавался в этом: «Для меня главным образом интересно не что, а как и кто». Вот фраза, которую беспрерывно приходилось слышать от него близким ему лицам. На первом плане стояли для него типы, характеры, а вовсе не деятельность сама по себе в том или другом направлении. Так было всегда, до того самого времени, когда известная партия, опьянив его похвалами и лестью, навязала Тургеневу совершенно не свойственную ему роль, и он имел слабость поддаться на удочку. Впрочем, кто только не эксплуатировал его!
<…> В самые последние годы жизни Тургенева я уже не встречался с ним. Приезжая в Россию, он, видимо, сторонился своих прежних приятелей[463]. Это было время, когда наша так называемая либеральная партия, долго преследовавшая его своими нападками, вдруг догадалась, что несравненно выгоднее расточать ему восторженные похвалы, курить ему фимиам, и Иван Сергеевич охотно пошел на эту приманку.
<…> вскоре по воцарении Александра Александровича министр внутренних дел граф Игнатьев возымел мысль посадить в Государственный совет нескольких особенно выдающихся литераторов и для первого дебюта остановился на М.Н. Каткове и И.С. Тургеневе; со свойственной ему болтливостью он начал разглашать об этом еще прежде, чем принял какие-нибудь меры для осуществления своей затеи, а потом, когда получил отказ от государя, напечатал в «Правительственном вестнике» опровержение распространенных им же самим слухов. <…> Иван Сергеевич Тургенев, заседающий в Государственном совете, обсуждающий там государственные дела, в которых он смыслил столько же, сколько грудной младенец, – можно ли придумать что-нибудь забавнее этого! Даже ближайшие его друзья разводили руками от изумления [ФЕОКТИСТОВ. С. 29, 39, 48, 130–131].
Можно полагать, что Тургенев и его парижское окружение были наслышаны об инициативе гр. Игнатьева[464], и питали определенные надежды на продолжение и в новом царствовании либеральных реформ Александра II. 29 апреля 1881 года Тургенев приехал на родину, в Ст. – Петербург. Он явно надеялся оказаться востребованным новым царем. Будучи еще наследником престола, Александр Александрович при их личной встрече в Париже произвел на него самое благоприятное впечатление[465], которое Тургенев озвучил в статье на французском языке «Александр III» (1881), где, декларируя свои либеральные взгляды, он выражал в частности надежду, что новый российский самодержец продолжит умеренно-реформистскую политику своего отца в сторону обретения Российской империей конституционной формы правления:
Находясь между ультранационалистической партией и нигилистической группировкой, либералы-конституционалисты постараются и, может быть, сумеют доказать императору, что либеральные реформы отнюдь не повели бы к потрясению трона, а только укрепили бы его. Смогут ли они убедить его (ибо ум его широк и просвещен), что ими руководит не простое желание подражать Европе, а назревшая необходимость глубоких изменений в политической организации управления? Русские – той же расы, что и все остальные европейские народы, их образование и цивилизация аналогичны, их нужды тождественны, их язык подчинен правилам той же грамматики, – так почему бы политической жизни русского народа не укрепиться на тех же конституционных основах, как и у ее соседей? [ТУР-ПССиП. Т. 10. С. 292].
Однако этим надеждам, увы, не суждено было сбыться. После месячного пребывания в столице Тургенев понял, что востребован он как политический мыслитель при Дворе не будет, и все его ожидания – напрасны[466]:
В Париже были глубоко убеждены, что, как только я сюда приеду, так сейчас же меня позовут для совещаний: «Пожалуйста, Иван Сергеевич, помогите вашей опытностью» и т. д. Гамбетта, который прежде держался относительно меня довольно высокомерно, тут два раза приезжал ко мне, несколько раз совещался с Греви, и составили они вместе целую программу, безусловно, прекрасную, выгодную, конечно, для Франции, но не менее выгодную также и для России. Теперь они там ждут от меня известий, и сам я, признаться, тоже разделял их надежды, а я сижу здесь дурак дураком целых две недели, и не только меня никуда не зовут, но и ко мне-то никто из влиятельных людей не едет, а те, кто заглядывает, как-то все больше в сторону смотрят и норовят поскорее уехать: «Ничего, мол, неизвестно, ничего мы не знаем». По некоторым ответам и фразам имею даже основание думать, что я здесь неприятен, лучше бы мне было куда-нибудь уехать[467].
Итак, в начале 1881 г. Тургенев уже вполне осознал, что новый царь и его ближайшее окружение ему не доверяют и, более того, российские власти будут весьма рады, если он поскорее уедет из страны. Оказавшись же вновь в Париже, он имел полное основание опасаться, что любое его публичное выступление по актуальному внутриполитическому вопросу в российской прессе вызовет одно лишь «недоумение, пожалуй даже насмешку». Все эти обстоятельства, вместе взятые, вполне объясняют поведение Тургенева в те трагические для российских евреев дни. Он ни в чем не изменил ни своим личным симпатиям, ни либеральным убеждениям, но, не имея достаточно физических и не питая иллюзий насчет реалий российской действительности, вынужден был молчать.
В последний раз я видел И.С. Тургенева не то осенью, не то в июле 1881 года. Он был уже очень болен и мучился мыслью, что его долг – написать Александру III, который недавно вступил на престол и колебался еще, какой политике последовать, указать ему на необходимость дать России конституцию