Иван Тургенев и евреи — страница 60 из 144

тавлении не имеет общего с бранным термином Ж. – Ныне употребление Ж. в украинской и русинской печати сделалось обычным. У других славянских народов Ж. до сих пор сохранился как народное название, хотя имеется и другой термин: евреин у болгар, starozakonny у поляков и т. д. – Ср.: Систематический указатель; Даль, Словарь русск. Языка [ЕЭБ-Э].

В общественно-политической публицистике тургеневской эпохи левые – народники, социалисты, либералы и иже с ними, пользовались только «официальным», нейтральным (и с некоторым оттенком уважительности) термином «еврей», а правые – православные клерикалы, националисты, консерваторы-охранители и др., «общенародным» и всегда в их устах неприязненным «жид». Вот, например, отрывок из стихотворения знаменитого «шестидесятника» – поэта-сатирика и революционного демократа Василия Курочкина, одного из самых популярных представителей резко критического, обличительного направления в русской поэзии 60–70-х гг.

Мы смехом грудь друзей колышим,

Вы желчью льётесь на врагов.

Мы с вами под диктовку пишем

Несходных нравами богов;

Мы – под диктовку доброй феи;

Вы – гнома злобы и вражды;

Для нас евреи суть евреи,

Для вас евреи суть жиды.

Возвращаясь к анализу рассказа «Жид», отметим, что, на наш взгляд, Тургенев в описываемой им ситуации диалога генерала с корнетом сопоставляет поведение отнюдь не как столкновение «немца и русского»[248] – т. е. двух разных национальных характеров и культур, а в сугубо этическом плане, как конфликт между Законом и Благодатью. Просматривается здесь и еще одна линия – обвинения иудеев в адрес христиан, что они лишь декларируют, но в жизни не исполняют евангельский принцип всепрощения. Так, например, красавица Сара, дочь Гиршеля, проклинает палачей отца не как «русских», а как «христиан»:

– Так будьте же вы прокляты, – закричала она по-немецки, – прокляты, трижды прокляты, вы и весь ненавистный род ваш, проклятием Дафана и Авирона, проклятием бедности, бесплодия и насильственной, позорной смерти! Пускай же земля раскроется под вашими ногами, безбожники, безжалостные, кровожадные псы… [ТУР-ПСС. Т. 4. С. 123].

Ливак полагает, что прямой «просвещенческо-гуманистический» посыл Тургенева читателю о том, что христианская мораль должна лежать в основе государственного Закона, на самом деле маскирует либеральный пафос рассказа. Тургенев на герменевтическом уровне ставит под сомнение – в интерпретации Ливака, способность христианства обеспечить гуманистическое законодательство, ибо оно, как всякая религия, враждебно инославию, в первую очередь – еврейскому. Поскольку Россия – теократическое государство, в котором православие является официальной религией, а царь – божественно назначенным ее охранителем, то такое сочетание церковной и гражданской власти подразумевает, невозможность равенства всех граждан перед Законом.

Напомним, что Тургенев – человек неверующий. В письме Полине Виардо от 19 октября 1847 г. он обосновывает свое акаталептическое мировоззрение обличением христианства, заявляя, что ему претит

кровавая, мрачная, бесчеловечная сторона этой религии, которая должна была бы вся состоять из любви и милосердия [ТУР-ПСП. Т. 1. С. 366].

Весьма примечательно, что 19 декабря 1847 г. – т. е. в том же месяце, когда в журнале «Современник» увидел свет рассказ «Жид», он пишет Полине Виардо:

я хочу истины, а не спасения; я чаю его от своего ума, а не от благодати [ТУР-ПСП. Т. 1. С. 377].

Основываясь на этом, считает Ливак, мы можем предположить, что христианское послание, прочитывающееся в рассказе «Жид», на самом деле показное и служит для отвода глаз цензоров, а пафос темы «Мне отмщение и аз воздам» сугубо либеральный, созвучный светской программе «Современника».

Что же касается самого описания суда над евреем, то, по мнению Ливака, мы находим подобные сцены в самых различных произведениях мировой литературы – «Венецианском купце» Шекспира, например, или «Еврее в терновнике» братьев Гримм. Однако все, что в пьесе Шекспира или сказке братьев Гримм трактуется как комическое и нравоучительное событие (еврей-плут сам обманут), в «Жиде» является трагедией, и навсегда запечатлевается в памяти рассказчика. Сцены суда и казни в «Жиде» строятся на контрасте между явной виной Гиршеля, усугубленной его аморальным поведением по отношению к дочери, его комическим обликом, и одновременно непреодолимым ужасом перед перспективой насильственной смерти. Разрыв с традицией бездушного издевательского отношения к нехристям-евреям, примером которой является смеющаяся погромная толпа православных казаков в «Тарасе Бульбе», акаталептик и либерал Тургенев демонстрирует в форме эмпатии: сострадание, которое участники и исполнители казни невольно испытывают к еврею, который в своем поведением «был действительно смешон, несмотря на весь ужас его положения», притупляет у них все другие эмоции:

Минуты через две явился Гиршель в сопровождении Силявки и трех солдат. Бедный жид был в оцепенении и едва переступал ногами. Силявка прошел мимо меня в лагерь и скоро вернулся с веревкой в руках. На грубого, но не злом его лице изображалось странное, ожесточенное сострадание. При виде веревки жид замахал руками, присел и зарыдал. Солдаты молча стояли около него и угрюмо смотрели в землю. Я приблизился к Гиршелю, заговорил с ним; он рыдал, как ребенок, и даже не посмотрел на меня. Я махнул рукой, ушел к себе, бросился на ковер – и закрыл глаза… <…>

Солдаты взяли Гиршеля под руки. Я тогда понял, почему смеялись они над жидом <…>. Мучительная тоска разлуки с жизнью, дочерью, семейством выражалась у несчастного жида такими странными, уродливыми телодвижениями, криками, прыжками, что мы все улыбались невольно, хотя и жутко, страшно жутко было нам. Бедняк замирал от страху…

– Ой, ой, ой! – кричал он, – ой… стойте! я расскажу, много расскажу. Господин унтер-вахмистр, вы меня знаете. Я фактор, честный фактор. Не хватайте меня; постойте еще минутку, минуточку, маленькую минуточку постойте! Пустите меня: я бедный еврей. Сара… где Сара? О, я знаю! она у господина квартир-поручика (бог знает, почему он меня пожаловал в такой небывалый чин). Господин квартир-поручик! Я не отхожу от палатки. (Солдаты взялись было за Гиршеля… он оглушительно взвизгнул и выскользнул у них из рук.) Ваше превосходительство, помилуйте несчастного отца семейства! Я дам десять червонцев, пятнадцать дам, ваше превосходительство!.. (Его потащили к березе.) Пощадите! змилуйтесь! господин квартир-поручик! сиятельство ваше! господин обер-генерал и главный шеф! На жида надели петлю… Я закрыл глаза и бросился бежать.

Весь эпизод казни написан как призыв к состраданию самых очерствелых сердцем натур. Эмпатия корнета не поколеблена даже омерзительным с этической точки зрения поведением Гиршеля, предлагавшего ему дочь в наложницы, чтобы выкупить свою жизнь. Это подчеркивается патетической интонацией рассказа Николая Ильича о его тогдашней реакции на поведение своих солдат:

Они стали в кружок и, представьте, господа! смеялись, смеялись над бедным Гиршелем! Я вспыхнул и крикнул на них, – здесь и выше [ТУР-ПСС. Т. 4. С. 120–123].

По ходу своих рассуждений Ливак приходит к выводу, что Тургенев, изобразив в своем рассказе «жида Гиршеля» по образу и подобию «жида Янкеля», преследовал цель, укорить Гоголя, манифестирующего в те годы свою религиозность, за отсутствие пресловутого «христианского сострадания» в описании сцены погрома и избиения евреев в «Тарасе Бульбе». Напомним также, что в письме Белинского Гоголю от 15 июля 1847 г. высказаны мысли вполне созвучные этическому пафосу рассказа Тургенева:

Россия видит своё спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение[249].

В исследованиях российских филологов предпринимаются попытки прочтения рассказа «Жид» в культурно-историческом контексте, – см. [ДАНИЛЕВСКИЙ (I)] или же интерпретировать в контексте позитивистских умонастроений той эпохи. При этом высказывается предположение, что

главный смысл рассказа опять же не в протесте против смертной казни и не в защите прав «униженных» и «оскорбленных». Глазами именно «простодушного» рассказчика, который не способен к глубоким исследованиям «подвалов психики», пристально рассматривается, как умирает человек. Описание сделано подробно, обстоятельно. Художественный метод, каким пользуется в данном случае Тургенев, – физиологический очерк почти в буквальном смысле этого слова: автора интересует физиология смерти).

Неглубокий, но по-своему гуманный рассказчик пристально наблюдает самый акт смерти, как бы останавливаясь в недоумении перед этим трагическим, непостижимым для его разума, но угнетающим чувства явлением. Но что же такое смерть? Во второй половине 40-х гг., когда в борьбе с идеализмом утверждалась материалистическая философия, под этим вопросом подразумевался другой, его уточняющий: продолжается ли после физической смерти жизнь духа, существует ли бессмертие души?

Рассказчик не задумывается и по замыслу Тургенева не должен задумываться над этим вопросом. Его функция – непосредственная передача увиденного, и чем ближе к натуре, тем лучше.

Но для автора в этом вопросе и ответе на него заключен смысл рассказа. Прямого ответа, который бы содержался в словах героев, рассказчика или автора, Тургенев не дает, но это и закономерно для художественного произведения. Ответ содержится в структуре рассказа, отборе материала, художественном методе, определяемом в конечном счете мировоззрением писателя, тесно связанным с эпохой, которая его формирует [ГИТЛИЦ. С. 64–65].