Иван Тургенев и евреи — страница 68 из 144

[290].

Примечательную запись оставила в своем дневнике в 1880 году, т. е. за год до смерти Достоевского, Елена Андреевна Штакеншнейдер, мемуаристка, потомственная хозяйка знаменитого петербургского литературного салона[291] которой в 1870-х – начале 1880-х гг. посещали видные русские литераторы – Григорович, Тургенев, Достоевский, Б. Маркевич, А. Майков, Н. Страхов, Гончаров, Я. Полонский и др.:

Он знает все изгибы души человеческой, предвидит судьбы мира, а изящной красоты от пошлой не отличит. Оттого ему и не удаются женские лица, разве одни только мещанские. Многие, со страхом подходя к нему, не видят, как много в нем мещанского, не пошлого, нет, пошл он никогда не бывает, и пошлого в нем нет, но он мещанин. Да, мещанин. Не дворянин, не семинарист, не купец, не человек случайный, вроде художника или ученого, а именно мещанин. И вот этот мещанин – глубочайший мыслитель и гениальный писатель [ШТАКЕН. С.438].

Иван Тургенев, завсегдатай литературных салонов[292], которые держали светские женщины – Юлия Абаза, Авдотья Елагина, Мария и Елена Штакеншнейдер, Антонина Блудова, Авдотья Панаева и др., был в них душою общества. Он слыл остроумным человеком, блистательным рассказчиком, готовым для развлечения дам, на ходу выдумать занятную историю и вполне жуиром. Один из хороших знакомых Тургенева, историк и публицист, академик Борис Чичерин пишет:

Всегда оживленная, мягкая речь его была и разнообразна, и занимательна. В женском обществе к этому присоединялись не совсем приятные черты: он позировал, хотел играть роль, чересчур увлекался фантазией, выкидывал разные штуки.

По свидетельству Якова Полонского:

Тургенев всегда более или менее оживал в дамском обществе, особливо, если встречал в нем ум, красоту и образованность.

Авдотья Панаева, которая, отметим, Тургенева не любила, пишет, что он якобы говорил Некрасову:

– Ты ведь понятия не имеешь о светских женщинах, а они одни только могут вдохновлять поэта. Почему Пушкин и Лермонтов так много писали? Потому что постоянно вращались в обществе светских женщин. Я сам испытал, как много значит изящная обстановка женщины для нас – писателей. Сколько раз мне казалось, что я до безумия влюблен в женщину, но вдруг от ее платья пахнет кухонным чадом – и вся иллюзия пропала. А сидя в салоне светской женщины, ничто не нарушит твое поэтическое настроение, от каждого грациозного движения светской женщины ты вдыхаешь тончайший аромат… вокруг все дышит изяществом, – здесь и выше [ФОКИН. С. 28].

В свою очередь Федор Достоевский, тоже нередкий гость литературных салонов, являл собой полную противоположность Тургеневу. Он также пользовался благосклонностью салонных интеллектуалок, был в числе «званных» и «желанных» гостей, но на людях вел себя скованно, выказывал себя мрачным угрюмцем, и им требовалось немало усилий, чтобы заставить его разговориться. Впрочем, эти усилия всегда оправдывались удивительной глубиной, страстностью и проникновенностью его речений. По воспоминаниям З.А. Трубецкой:

Когда Достоевский бывал в великосветских салонах, в том числе у Анны Павловны Философовой, он всегда, если происходила какая-нибудь великосветская беседа, уединялся, садился где-нибудь в углу и погружался в свои мысли. Он как будто засыпал, хотя на самом деле слышал все, что говорили в салоне. Поэтому те, кто первый раз видел Достоевского на великосветских приемах, были очень удивлены, когда он, как будто спавший до этого, вдруг вскакивал и, страшно волнуясь, вмешивался в происходивший разговор или беседу и мог при этом прочесть целую лекцию [БЕЛОВ С.В.].

Вспыльчивость Достоевского, зачастую по самым пустяшным поводам, была одной из малосимпатичных качеств его личности. В 1902 г. в журнале «Исторический вестник» (№ 2) писатель и публицист Леонид Оболенский рассказал о своих встречах с Достоевским в конце 1870-х гг.:

…На одном из <литературных> обедов мне пришлось увидеть, до какой крайней, болезненной нервности мог доходить Ф.М. Достоевский. Вот этот эпизод:

Николай Степанович Курочкин, брат бывшего редактора «Искры», Василия Степановича (в то время уже умершего), сидел за столом против Федора Михайловича и рассказывал двум-трем соседям, внимательно его слушавшим, свои любопытные наблюдения над жизнеспособностью очень талантливых людей (Николай Степанович был одновременно – и поэт, и врач). Между прочим, он привел в пример Салтыкова (Щедрина), которого исследовал, как врач, еще в то время, когда тот был совсем молодым человеком, и нашел у него такой порок сердца, от которого давно умер бы всякий «обыкновенный» смертный. Между тем, Салтыков живет и усиленно работает.

Вдруг Достоевский с криком и почти с пеной у рта набросился на Курочкина. Трудно даже было понять его мысль и причину гнева. Он кричал, что современные врачи и физиологи перепутали все понятия! Что сердце не есть комок мускулов, а важная духовно-нравственная сила и т. д. и т. д. Курочкин пытался возразить спокойно, что он говорил только о «сердце» в анатомическом смысле, но Достоевский не унимался. Тогда Курочкин пожал плечами и замолчал; примолкли и все окружающие, с тревогой смотря на великого романиста, который, как известно, страдал падучей болезнью. Его раздражение могло кончиться припадком, а это было бы, конечно, весьма мучительно для обедавших.

Мало-помалу Достоевский стих и успокоился, а Курочкин не продолжал разговора.

<В другой раз на одном из таких же> обедов два молодых и горячих сотрудников «Недели» <…> стали упрекать Достоевского за то, что он печатает свои романы в «Русском вестнике» и этим содействует распространению журнала, направления которого, конечно, не может разделить. Достоевский стал горячо оправдываться тем, что ему нужно жить и кормить семью, а между тем журналы с более симпатичным направлением отказались его печатать. <…>

Таким образом, болезненная нервность нашего великого романиста может быть объясняема и не одной болезнью, а всеми теми нравственными пытками, каким ему приходилось подвергаться в то время <…>. А если прибавить к этому, что при его роковой болезни ему приходилось работать почти, как чернорабочему, да и тут встречать отказы в приеме работы, что ему приходилось страшно нуждаться, вечно занимать, вечно должать, – то покажется удивительным, как еще мог жить и работать этот великий, гениальный человек! Кто видел квартирку, в которой он жил с семьей перед смертью, эту бедную, жалкую квартирку, тот поймет все это еще больше[293].

По причине своей вспыльчивости и болезненной обидчивости в литературном сообществе Достоевский, по его собственному выражению, «завел процесс со всею литературою, журналами и критиками» и во многом на этой почве перессорился почти со всеми. Все бывшие друзья, включая Тургенева, Некрасова, Белинского, стали его врагами. К концу жизни положение не улучшилось[294].

15 октября 1880 года в письме к П. Гусевой Достоевский сообщает: «С «Огоньком» я не знаюсь, да и заметьте тоже, что ни с одной Редакцией не знаюсь. Почти все мне враги – не знаю за что», а 18 октября 1880 года, т. е. через три дня, в письме к М. Поливановой Достоевский пишет, что к нему приносят начинающие писатели свои рукописи и просят «пристроить их в какой-нибудь журнал, Вы де со всеми редакциями знакомы, а я ни с одной не знаком, да и не хочу знаться… И всех то я обозлил, все то меня ненавидят. Здесь в литературе и журналах не только ругают меня как собаки, но под рукой пускают на меня разные клеветливые и недостойные сплетни» [ГРИШИН. С. 13].

Самым парадоксальным образом в душе Достоевского плебейская неприязнь к русским барам из числа своих собратьев по литературному ремеслу уживалась с тягой к аристократии и мечтой самому стать помещиком: только ранняя смерть помешала ему приобрести имение! Его угнетало и злило также и то, что его конкуренты на писательской сцене, в первую очередь Иван Тургенев и Лев Толстой, в своем творчестве свободные люди, т. к. материально не зависят от работодателей – редакторов, владельцев журналов и издательств, а он сам, по сути, – «пролетарий литературного труда». Еще в конце 60-х годов он писал брату Михаилу Михайловичу:

Ты пишешь мне беспрерывно такие известия, что Гончаров, например, взял 7000 за свой роман (по-моему, отвратительный)[295], и Тургеневу за его «Дворянское гнездо» (я наконец прочел. Чрезвычайно хорошо) сам Катков (у которого я прошу 100 руб. с листа) давал 4000 рублей, то есть по 400 рублей с листа. Друг мой! Я очень хорошо знаю, что я пишу хуже Тургенева, но ведь не слишком же хуже, и, наконец, я надеюсь написать совсем не хуже. За что же я-то, с моими нуждами, беру только 100 руб., а Тургенев, у которого 2000 душ, по 400? От бедности я принужден торопиться, а писать для денег, следовательно, непременно портить [ДФМ-ПСС. Т. 28. Кн. 1. С. 325].

Для правильной оценки материального положения русских литераторов следует учитывать, что

до середины 1890-х гг. писатели (за немногими исключениями) с трудом обеспечивали себе прожиточный минимум. Как правило, достаточно зарабатывали только литераторы, которым удалось стать редакторами или постоянными сотрудниками журнала или газеты, регулярно получающими жалованье и имеющими гарантированный сбыт своей литературной продукции. Приведем несколько примеров. Н.Г. Чернышевский и Н.А. Добролюбов за редакционную работу в «Современнике» получали в начале 1860-хгг. по 5–6 тыс. р. в год, <…> соредакторы «Отечественных записок» (М.Е. Салтыков-Щедрин, <…> и Н.К. Михайловский) в начале 1880-х г. только за редактуру (не считая гонораров за публикации) – около 10 тыс. р. в год каждый;