Иван Тургенев и евреи — страница 69 из 144

<…> редактор «Гражданина» Ф.М. Достоевский – 3 тыс. р. в год; А.С. Суворин в 1872 г., работая публицистом и фельетонистом в «Санкт-Петербургских ведомостях», – 4,5 тыс. р. в год и т. п.

Авторы, не входившие в состав редакций периодических изданий, зарабатывали меньше. Даже И.С. Тургенев, чьи произведения оплачивались по максимальной ставке, получал за год 4 тыс. р., Н.С. Лесков – 2 тыс. р., А.П. Чехов в конце 1880-х и в 1890-х гг. – 3,5–4 тыс. р. И.А. Гончаров считал (еще в 1858 г.), что женатому человеку «в Петербурге надо получать не менее двух тысяч руб. серебром, чтобы жить безбедно» (Достоевские, например, издерживали в год более 3 тыс. р.), однако средние профессиональные литераторы зарабатывали за год не более 1–1,5 тыс. рублей. Это означает, что писатель, получающий по ставкам 1870–1880-х гг. 60 р. за печатный лист, должен был написать за год 20 печ. л. (то есть целую книгу), чтобы заработать 1200 р.232. Если учесть, что часть его текстов могла не попасть в печать из-за внутриредакционных или цензурных причин, то реально ему приходилось писать еще больше, не говоря уже о том, что периодические издания нередко затягивали выплату гонорара. Для сравнения укажем, что в описываемый период столоначальник (чиновник среднего ранга) получал в год более 1500 р., старший учитель в гимназии – более 1000 р., даже земские врачи и статистики – 1000–1200 р. Невысокие гонорары беллетристов в России можно объяснить тем фактом, что социальная потребность в отечественной литературе была не очень сильной: одни (более 80 % населения) вообще не читали, другие читали иностранную книгу в подлиннике, третьи – в переводе. Читатели русской книги (интеллигенция, чиновничество, купечество, мелкое и среднее провинциальное дворянство) были немногочисленны и не очень платежеспособны.

Поскольку беллетристу, исходя из существовавших ставок, трудно было заработать себе на жизнь, он был обречен на многописание и спешку. <…> Н.С. Лесков писал: «В России литературою деньги добываются трудно, и кому надо много – тому приходится и писать много <…>». И даже о периоде конца XIX в. Вас. И. Немирович-Данченко вспоминал в таких выражениях: «Нам, литературному пролетариату, время – деньги, и уж очень-то щедро тратить его не приходилось. Случалось продавать самые дорогие сердцу авторскому произведения на корню, и наша совесть маячила, потому что работалось впроголодь и впрохолодь. Да еще на каждый наш рубль десяток ртов было разинуто» [РЕЙТБЛАТ].

Достоевский, нигде не служил жил исключительно литературным трудом: величина его максимальной гонорарной ставки составляла 125 (1860-е гг.) – 250 (1870-е гг.) рублей печ. лист, тогда как у коллег-проприеторов – Тургенева и Льва Толстого, 300–600 рублей печ. лист, соответственно [РЕЙТБЛАТ][296]. Достоевский же только в 1880 г. за «Братьев Карамазовых» стал получать у прижимистого Каткова[297] по 300 рублей за лист.

Всю свою жизнь Федор Достоевский постоянно нуждался в деньгах, а значит – опять-таки зависел от щедрот сильных мира сего. В профессионально-бытовом плане он, как беллетрист, оставался обреченным «на многописание и спешку», а на стезе общественно-политической публицистики являлся, конечно, «не продажным писакой», но, несомненно, сугубо ангажированным власть имущими литератором. Его охранительная риторика, ура-патриотизм и монархизм во многом определялись требованиями вельможного «социального заказа»[298], хотя:

Чему он верил, он верил со страстью, он весь отдавался своим мыслям; чего он не признавал, то он часто ненавидел. Он был последователен и, раз вышедши на известный путь, мог воротиться с него только после тяжелой, упорной борьбы и нравственной ломки»[299].

Вместе с тем существует мнение, что, являясь ангажированным писателем, Достоевский

предпринял последнюю в русской литературе попытку осуществить «идейное опекунство» над властью. Но почему сама тенденция оказалась столь живучей? Русское самодержавие, как это ни странно, на протяжении веков так и не выработало своей собственной, адекватной себе и закреплённой «литературно» идеологии. Оно строит свою моральную деятельность на традиции и предании, на силе исторической инерции или, в лучшем случае, на эффектных формулах вроде уваровской[300]. Как историческая данность оно вовсе не совпадает с тем, что «предлагали» ему – в разное время – <…> Карамзин, Пушкин, Гоголь и Достоевский. В момент кризиса (а именно такой момент имеет место в 1880 году) могло казаться, что в силу собственной «безыдейности» власть примет и санкционирует одну из предлагаемых ей «чужих» идеологических доктрин. И славянофилы вроде Ивана Аксакова, и либералы «тургеневского» типа могли надеяться (и надеялись), что выбор падёт именно на них. Мог надеяться на это и Достоевский. Он предлагает свою собственную «подстановку». Но всерьёз принять идеал<ы Достоевского, высказанные им в частности в> Пушкинской речи, означало бы для самодержавия изменить свою собственную историческую природу [ВОЛГИН (II). С. 363].

Примечательно, что Тургенев, никогда не выступавший как политический обозреватель-публицист, имел, однако, в Западной Европе репутацию мудрого политика. Вышеупомянутый князь Гогенлоэ-Шиллингсфюрст столь высоко ценил его воззрения, касающиеся насущных проблем российского общества, что записал:

Если бы я был царем Александром, я поручил бы Тургеневу составить Кабинет» [И.С.Т.-НМИ. С. 438].

Во Франции, Леон Гамбетта – один из основателей Третьей республики, премьер-министр и министр иностранных дел Франции в 1881–1882 гг. даже попытался привлечь писателя в качестве авторитетного в глазах, как русской, так и западной общественности посредника к переговорам со вступившим на престол Александром III.

Политические воззрения Достоевского-публициста, – а он в «Дневнике писателя» горячо откликался на все важные международные события, напротив, ни у кого на Западе понимания не встречали. Его многочисленные ура-патриотические заявления и лозунги типа: «Константинополь должен быть наш, завоеван нами, русскими, у турок и остаться нашим навеки» [ДФМ-ПСС. Т. 26. С. 83], как и убеждение о провиденциальной роли русского народа, в художественной форме озвученное в «Бесах» (Часть 2. Гл. 1) одним из главных героев романа – Иваном Павловичем Шатовым:

Знаете ли вы <…>, кто теперь на всей земле единственный народ-«богоносец», грядущий обновить и спасти мир именем нового бога и кому единому даны ключи жизни и нового слова… Знаете ли вы, кто этот народ и как ему имя? <…>…Истинный великий народ никогда не может примириться со второстепенною ролью в человечестве или даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою. Кто теряет эту веру, тот уже не народ. Но истина одна, а стало быть, только единый из народов и может иметь бога истинного, хотя бы остальные народы и имели своих особых и великих богов. Единый народ-«богоносец» – это русский народ [ДФМ-ПСС. Т. 10. С. 196 и 200],

– вызывали колкие насмешки в русской и зарубежной печати.

Российские правящие круги, благосклонно относясь к идейным лозунгам Достоевского, отнюдь не стремились претворять их в жизнь. В их глазах Достоевский был не политик, а, что называется, «политический мыслитель»; он оперировал представлениями, по большей части являвшимися плодами его богатой писательской фантазии, а его футуристические идеи носили чисто визионерский характер. Поэтому никакого влияния на реальную политику Достоевский не оказывал. Однако:

Его вклад в так называемую русскую идею <…> – миф об особом предназначении России и об особом, высшем ее положении в исторических судьбах человечества <…> – колоссален. Одна из составляющих этого мифа, чрезвычайно льстящая национальному самолюбию, – мысль Достоевского о всечеловечности русских, о мировом их призвании, о способности их развязать и разрешить узел мировых проблем, каким он виделся в то время Достоевскому. Эта тема ярче всего была разработана Достоевским в его знаменитой Пушкинской речи, и речь эту сейчас тяжело читать [ПАРАМОНОВ. (II). С. 225].

Давая в письме к М.М. Стасюлевичу от 13 июня 1880 г. критическую оценку пушкинской речи Достоевского с либерально-западнических позиций («Г-да славянофилы нас еще не проглотили»), Тургенев определил также свой репрезентативный образ как русского человека:

Не знаю, кто у Вас в «В<естнике> Е<вропы>» будет писать о Пушкинских праздниках, но не мешало бы заметить ему следующее: и в речи Ив. Аксакова, во всех газетах сказано, что лично я совершенно покорился речи Достоевского и вполне одобряю. Но это не так, и я еще не закричал: ты победил, галилеянин! Эта очень умная, блестящая и хитроискусная, при всей страстности, речь всецело покоится на фальши, но фальши крайне приятной для русского самолюбия. Алеко Пушкина чисто байроновская фигура – а вовсе не тип современного русского скитальца; характеристика Татьяны очень тонка – но ужели же одни русские жены пребывают – верны своим старым мужьям? А главное: «Мы скажем последние слова Европе, мы ее ей же подарим – потому что Пушкин гениально воссоздал Шекспира, Гете и др.»? Но ведь он их воссоздал, а не создал – и мы точно так же не создадим новую Европу – как он не создал Шекспира и др. И к чему этот всечеловек, которому так неистово хлопала публика? Да быть им вовсе и не желательно: лучше быть оригинальным русским человеком, чем этим безличным всечеловеком. Опять всё та же гордыня под личиною смирения. Может быть, европейцам оттого и труднее та ассимиляция, которую возводят в какое гениальное всемирное творчество – что они оригинальнее нас. Но понятно, что публика сомлела от этих комплиментов; да и речь была действительно замечательная по красивости и такту [ТУР-ПСПис. Т. 12. С. 271–272]