<…>. В доказательство того, как недостаточно было образование, получаемое в то время в наших высших заведениях, приведу следующий факт: я слушал в Берлине латинские древности у <…>, историю греческой литературы <…> – а на дому принужден был зубрить латинскую грамматику и греческую, которые знал плохо. И я был не из худших кандидатов. Стремление молодых людей – моих сверстников – за границу напоминало искание славянами начальников у заморских варягов. Каждый из нас точно так же чувствовал, что его земля (я говорю не об отечестве вообще, а о нравственном и умственном достоянии каждого) велика и обильна, а порядка в ней нет. Могу сказать о себе, что лично я весьма ясно сознавал все невыгоды подобного отторжения от родной почвы, подобного насильственного перерыва всех связей и нитей, прикреплявших меня к тому быту, среди которого я вырос… но делать было нечего. Тот быт, та среда и особенно та полоса ее, если можно так выразиться, к которой я принадлежал – полоса помещичья, крепостная, – не представляли ничего такого, что могло бы удержать меня. Напротив: почти всё, что я видел вокруг себя, возбуждало во мне чувства смущения, негодования – отвращения, наконец. Долго колебаться я не мог. Надо было либо покориться и смиренно побрести общей колеей, по избитой дороге; либо отвернуться разом, оттолкнуть от себя «всех и вся», даже рискуя потерять многое, что было дорого и близко моему сердцу. Я так и сделал… Я бросился вниз головою в «немецкое море», долженствовавшее очистить и возродить меня, и когда я наконец вынырнул из его воли – я все-таки очутился «западником», и остался им навсегда [ТУР-ПСС. Т. 11. С. 7–8].
Здесь следует особо отметить, что выбор в качестве «очищающей среды» именно «немецкого моря» был отнюдь не спонтанным решением. В 30-х годов ХIХ в. даже настроенные сугубо националистически русские, расшаркивались перед германским гением, который, по словам авторитетного в те годы критика и историка литературы Степана Шевырева[25], «возвел свою национальность на высшую степень человечества». В своей книге «Теория поэзии в историческом развитии у древних и новых народов» (1836) Шевырев впервые употребил слово «всечеловеческий»[26] как определение, относящееся к науке и словесности Германии, выделив в них особую роль Гердера и Гете:
Гердер, наконец, представляет уже высшую степень универсального эклектизма в Поэзии, но являющегося в сознании Философа и в чувстве человека, а не в силе творческой: ибо последняя, крайняя ступень его, предоставлена была Гете. Гердер был, более нежели Германец: ибо в нем Германец возвел свою национальность на высшую степень человечества, с которой он мог сочувствовать всем народам <…>. К чести Германии, должно сказать, что только в этой стране многосторонней, беспристрастной, мыслию своею обращенной ко всем народам, могло воспитаться это всемирное, всечеловеческое, всеобъемлющее чувство [ШЕВЫРЕВ. С. 235].
Из всех европейских стран именно Германия оказалась в сфере внимания русских интеллектуалов 30-х – 40-х годов ХIХ, поэтому стремление молодого Ивана Тургенева войти в «немецкое море, долженствовавшее очистить и возродить» его, было вполне в духе времени.
Германия и прежде всего Берлин были Меккой молодых русских дворян, пытавшихся расширить кругозор и понять мир. «Ты в Берлине! – восклицал Станкевич в письме к Грановскому. – Ты достиг цели твоего странствия! Я воображаю, как сжалось твое сердце, когда ты увидел этот немецкий город, на который каждый из нас возложил свою надежду!» [СТАНКЕВИЧ. С. 139]. Таким образом, благодаря Германии Тургенев очутился в эпицентре духовно-идейной борьбы своего времени. Факт биографический, но много дающий для понимания духовной атмосферы в России второй четверти XIX века.
<…> Немцы искали именно общеевропейского смысла, будучи сами окраиной Европы и европейскими маргиналами, чтобы ухватить ведущую тенденцию западной цивилизации. Немецкая философия <…> «обдумывала, приводила в логический порядок немецкие дела в связи с делами всей Европы» [БЕРКОВСКИЙ. С. 6]. Для России, много дальше Германии отстоявшей от Европы, оторванной от нее исторически (татарским нашествием) и конфессионально, уровнем цивилизации, но вместе с тем искавшей путей возвращения в европейскую семью народов – при этом в качестве самостоятельной культурной единицы, – немецкий опыт приобретал особый смысл и значение. Германия и в географическом, и в практическом, и в духовном отношении была тем соседом, который способствовал проникновению в Россию европейской системы ценностей. На этом пути возникали и германофилия и германофобия – в зависимости от принятия или неприятия европейских идеалов и образа жизни.
<…> В России, отсталой не только культурно-образовательно, но и экономически (в отличие от экономически развитой Германии), потребность скорейшего усвоения европейских плодов стала в известном смысле проблемой ее дальнейшего существования. И в немецкой философии, ухватив ее общеевропейский смысл, русские интеллектуалы искали своего рода отмычку, открывающую для России дверь в Европу. <…> Германия при этом рассматривалась либо в идеальном или даже идеализированном виде <…> как носитель духовности и прогресса, либо как воплощение всевозможного зла для России – прежде всего имперскости, монархизма, бюрократизма и антирусских тенденций, стреноживающих исконный русский духовный склад. Забывалось, что и сама Германия еще далеко не цивилизовалась и тоже ищет свои – особые – пути в европейское сообщество (эти поиски «особого пути» привели к грандиозной катастрофе гитлеризма в XX веке). Да к тому же Германия, как и любая страна, противоречива и ее влияние на Россию было тоже неоднозначным, как и восприятие немцев русскими людьми. Быть может, наиболее полно этот широкий спектр восприятия немцев и немецкой культуры выразил Тургенев, знавший изнутри и Россию, и Германию, любивший обе страны и позволявший себе по праву любви говорить и немцам, и русским нелицеприятные вещи [КАНТОР (I). С. 207, 208].
Лев Шестов – один из самых известных в мире русских философов ХХ в., писал, что:
Первые робкие попытки самостоятельной мысли в России были ничтожными сравнительно со смелым полетом философского вдохновения в Германии. Немцы умели не только все сделать, но все понять, все объединить. Венцом их глубокомыслия был Гегель, характер философии которого, на первый взгляд, как нельзя более подходил ко вкусам даже его русских учеников. Его Абсолют как две капли воды походил на русского колдуна, который все может, только не все еще хочет, будто бы открывал тот бесконечный простор, о котором мечтали засидевшиеся на одном месте Ильи-Муромцы. Разумеется, что и на этот раз русские не поняли, вернее, слишком поняли немцев.
<…> Тургенев отличался от других лишь несколько большей сдержанностью. Ему казалось, что прежде чем спрашивать у Европы ее последнее слово, нужно разобрать ее первые слова, нужно пройти тот же путь «прогресса», который прошла она, нужно стать европейцами. Неукротимые порывы мысли Толстого и Достоевского в его глазах были вредным атавизмом. Он знал, что это нелегко, была в нем и боязнь, что последнее слово обманет его, но другого выхода он не видел. Вероятно, эта необходимость «постепенно» двигаться вперед, необходимость, мучительно стеснявшая его, в конце концов, порывистую, неприрученную и неспокойную натуру, некультурную, доверяющую снам, и наложила отпечаток тайной грусти на все его произведения <…> [ШЕСТОВ].
В Берлинском университете Иван Тургенев под руководством философа-гегельянца Карла Вердера[27] прилежно штудировал Гегеля[28]. Об этом он, в частности, сообщал Т.Н. Грановскому в письме от 8 (20) июня 1839 г.:
Вердер дошел до Grund в отделении о Wesen и я могу сказать, что я изведал хоть l’avant-goût того, что он называет – die spekulativen Freuden. Вы не поверите, с каким жадным интересом слушаю я его чтения, как томительно хочется мне достигнуть цели, как мне досадно и вместе радостно, когда всякий раз земля, на которой думаешь стоять твердо, проваливается под ногами – так мне случалось при Werden, Dasein, Wesen etc. [ТУР-ПСП. Т.1. С.143][29].
Вердер привлекал студентов своим умением доходчиво излагать основы гегелевской философии:
Объясняя положения гегелевской философии, он пытался сообщить отвлеченным формулировкам «жизнь и поэзию» – в частности, цитировал литературные произведения, причем, особенно часто – вторую часть гетевского Фауста. Вердер словно «смешивал» Гегеля с Шеллингом и был, по свидетельству товарища Тургенева по занятиям философией в Берлине Н. Станкевича, «selbständig» (самостоятелен) в своих воззрениях: Гегелю не противоречил, но «сделал систему своею и умел нам представить её живою» [ТИМЕ (I). С. 17].
Затем молодой Тургенев увлекся философией Фейербаха[30], а в зрелые годы – Шопенгауэра, – см. об этом [ГОЛОВКО (II)].
Получив в Германии фундаментальное философское образование и вернувшись затем на родину, Тургенев собирался и дальше подвизаться на поприще академической философии. Однако в Российской империи эта наука уже в эпоху правления Александра I подвергалась гонениям – как академическое направление «вредное для умов». Под подозрением такого рода академическая философия оставалась у правительства и в новом царствовании. В конце концов, распоряжением императора Николая I от 26 января 1850 г. в российских университетах философские факультеты и кафедры философии перестали существовать.
16 марта 1850 г. А. В. Никитенко записывает в дневнике:
Опять гонение на философию. Предположено преподавание ее в университетах ограничить логикою и психологиею, поручив и то, и другое духовным лицам