Иван Тургенев и евреи — страница 74 из 144

Не могу я признать хранителем христианской правды простой народ, внушающий мне полное участие, сочувствие и сострадание в горькой доле, которую он несет, – потому что, как только человеку из простого народа удается выцарапаться из нужды и нажить деньгу, он тотчас же обращается в кулака, ничуть не лучше «жида», которого вы так не любите. Вглядитесь пристальнее в типы простых русских людей, которые нас так подкупают и действительно прекрасны: ведь это нравственная красота младенчествующего народа! Первою их добродетелью считается, совершенно по-восточному, устраниться от зла и соблазна, по возможности ни во что не мешаться, не участвовать ни в каких общественных делах. «Человек смирный», «простяк» – это человек всеми уважаемый за чистоту нравов, за глубокую честность, правдивость и благочестие, но который именно потому всегда держит себя в стороне и только занимается своим личным делом: в общественных делах или в общественную должность он никуда не годится, потому что всегда молчит и всем во всем уступает. Дельцами бывают поэтому одни люди бойкие, смышленые, оборотливые, почти всегда нравственности сомнительной, или прямо нечестные. Таких людей, как Алеко, вы считаете разорвавшими связь с народом из гордости? Помилуйте! Да это те же восточные люди, которые из «великой печали сердца» от непорядков в общественной и частной жизни, или из любви к европейскому общественному и домашнему строю, бросали все и удалялись, кто заграницу, кто на житье в деревню. Это те же пустынножители и обитатели скитов, те же «смирные люди» наших сел, только с другими идеалами. Будь европеец на их месте, он стал бы осуществлять, по мере возможности, свои идеалы в большом или малом круге действий, который отвела ему судьба, боролся бы сколько хватает сил, с обстановкой, и скоро ли, долго ли, а в конце концов перестроил бы ее на свой лад; мы же, восточные люди, бежим от жизни и ея напастей, предпочитая остаться верными нравственному идеалу во всей его полноте и не имея потребности или не умея водворить его, хотя бы отчасти, в окружающей действительности, исподволь, продолжительным, выдержанным, упорным трудом.

– Стало быть, скажете вы мне, и вы тоже мечтаете о том, чтоб мы стали европейцами? – Я мечтаю, отвечу я вам, только о том, чтоб мы перестали говорить о нравственной, душевной, христианской правде, и начали поступать, действовать, жить по этой правде! Чрез это мы не обратимся в европейцев, но перестанем быть восточными людьми, и будем в самом деле тем, что мы есть по природе, – русскими [КАВЕЛИН (II)].

Говоря об идейной подоплеке «вражды» Тургенева и Достоевского, нельзя не напомнить читателю, что великая русская литература, явившая себя миру во второй половины ХIХ в., возникла в авторитарно-теократического государства, где 90 % населения составляла неграмотная масса рабов – крепостные крестьяне. Развиваясь в условиях отсутствия в стране свободы слова, собраний и печати, литература в России вбирает в себя философию, политику, эстетику и этику и таким образом становится ведущей формой общественного сознания.

У нас в изящной словесности да в критике на художественные произведения отразилась вся сумма идей наших об обществе и личности,

– утверждал один из ведущих литературных критиков-шестидесятников Дмитрий Писарев [ПИСАР. С. 192].

По этой причине русская литература, куда в большей степени заявляла себя выразителем общественно-политических настроений общества, чем западноевропейские литературные школы, а русская публика видела в писателях, непременно, выразителей тех или иных идей, духовных учителей и защитников. Каждый крупный русский писатель второй половины ХIХ века отражал в своем творчестве некое идейное направление, являлся выразителем определенного и по большей части политизированного – в видении российской действительности и роли русского народа в настоящем и будущем, мировоззрения. Поэтому «вражда» Тургенева и Достоевского выходит за рамки «факта биографии», а выступает как исторический феномен, изучение и анализ которого дает дополнительную возможность высветить узловые направления мировоззренческого дискурса эпохи «Великих реформ».

24 марта (5 апреля) 1870 г. Достоевский из Дрездена писал по поводу «Бесов» критику и философу Николаю Страхову:

На вещь, которую я теперь пишу в «Русский вестник», я сильно надеюсь, но не с художественной, а тенденциозной стороны; хочется высказать несколько мыслей, хотя бы при этом пострадала художественность. Но меня увлекает накопившееся в уме и сердце; пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь. Надеюсь на успех[325] [ДФМ-ПСС. Т. 29. Кн. 1. С. 111–112].

Тургенев, следуя в русле общей тенденции «русского романа», тем не менее, как никто другой из его русских собратьев по перу, испытывал на себе влияние западноевропейского натурализма, в первую очередь – французского, с присущей этому направлению, помимо скрупулезной фиксации явлений действительности, эстетизму[326]. По этой причине как-то раз, когда

один из случайных посетителей <…>, принадлежащий к тогдашнему молодому поколению, упрекнул Тургенева «отсутствием направления» в его повестях; тем, что он «не проводит точно и строго определенных идей», подразумевая, разумеется, идеи, излюбленные шестидесятыми годами,

– он заявил ему в ответ, что, мол-де, не пристало:

Художнику – проводить идеи <…> его дело – образы, образное понимание и передача существующего, а не теории о будущем, не проповедь, не пропаганда[327].

Этим своим ответом, скорее всего импульсивным, недостаточно обдуманным, он выставил себя в ложном свете, поскольку воленс-ноленс подтвердил точку зрения оппонента, характеризовавшего всю его беллетристику как «чистое искусство». На самом же деле все романы Тургенева наполнены «определенными идеями», и так же, как и у Достоевского, часто писались на злобу дня. Но, как отмечалось выше, позиция «постепеновца», занятая Тургеневым в русском общественном дискурсе, раздражала настроенных на радикальные перемены в обществе критиков-«шестидесятников». Конфликт с ними привел, в частности, к разрыву Тургенева с «Современником», где отделом литературной критики заправляли неприемлющие гегелевско-шеллингианскую эстетическую традицию позитивисты:

Тургенев не признавал за <…> писаниями <корифеев петербургской передовой печати> никакой обаятельности, никакой деловитости содержания и даже никакой даровитости изложения. О статьях Добролюбова, например, он говорил, что это «желчная размазня, которая может приходиться по вкусу лишь тому, у кого нет ни вкуса, ни толку, или вкус испорчен, как у малокровной девицы, пожирающей мел и штукатурку, а толк выворочен наизнанку». Доводилось упоминать и об охлаждении его к «Современнику».

– Убежал, Иван Сергеевич! убежал! – всякий раз, что возникала о том речь, одобрительно твердил Боткин.

– И прах со своих ног отряхаю! – горячо отзывался Тургенев, прибавляя, что он не мог далее выдерживать «публицистики» «Современника», что она его «коробила» <…> – Оставаться на одном поле с их «публицистикой»? Пусть обходятся своим собственным ядом.

И на вопрос одного из собеседников того дня, будто они уж так ядовиты? – Тургенев отвечал, смеясь:

– Чернышевский – настоящий змий, но это еще простая змея: есть у них Добролюбов – тот будет очковая.

– Для полноты коллекции Петербургу не достает лишь гремучей, – заметил тот же собеседник.

– Имеется и гремучая: Писарев. Тоже ядовит, но возвещает о своем приближении[328].

Наиболее ярким примером, иллюстрирующим ожидания русской демократической общественности при появлении на свет нового литературного произведения, может служить рецепция им повести Тургенева «Вешние воды» (1872).

Название нового произведения Тургенева стало широко известно в литературных кругах задолго до его появления в печати, сразу же после того, как около 3 декабря рукопись поступила в распоряжение редактора «Вестника Европы» М.М. Стасюлевича. О том, какого рода ожидания название новой повести возбудило в читательской аудитории, свидетельствует, в частности, письмо Б.М. Маркевича к М.Н. Каткову от 5 декабря: «Кстати: Тургенев третьего дня прислал туда <в «Вестник Европы»> новое свое произведение “Вешние воды”. Раб Тургенева Павел Анненков, не читавший еще оного, впрочем, глубокомысленно говорит, что оно должно произвести большую сенсацию, так как по заглавию следует понимать, что оно изображает первые моменты движения нынешнего царствования. Побачим!».

Возможно, именно эти «обманутые» ожидания читателей отчасти послужили причиной целой череды резко отрицательных откликов в периодической печати, обрушившихся на писателя в скором времени после выхода повести в свет. Разочарование – таков лейтмотив большинства статей и фельетонов, один за другим появлявшихся на протяжении января в обеих столицах.

Первым во всеуслышание об этом заговорил В.П. Буренин, открывший 8 января свой регулярный обзор «Журналистика» в «Санкт-Петербургских ведомостях» многоговорящим подзаголовком: «Нечто о том, как публика ждала новую повесть г. Тургенева, и о самой повести “Вешние воды”». «Самая крупная литературная новость за наступивший год, – так начал он свою статью, – разумеется, повесть г. Тургенева “Вешние воды”. Об этой повести, еще до ее появления в печати, носились в обществе некоторые толки и даже слагались легенды. Многие почтенные и юные почитатели знаменитого автора возомнили, что в имеющем появиться произведении г. Тургенев скажет некоторое “слово” о последнем движении нашей жизни, изобразит какого-либо героя или героиню». По словам Буренина, «ожидания даже до того простирались, что некоторые начали поговаривать об окончательной устарелости типа Базарова и, подобно тем пустым сосудам, о которых говорит Потугин, заранее ластились к будущему роману г. Тургенева, в сладкой надежде, что из этого романа в их полую внутренность изольется живая вода какого-нибудь нового изма. Иные из таких пустых сосудов даже трепетали от мысли, каким измом окрестит их г. Тургенев. Будет ли этот изм столь же выразителен и знаменателен, как нигилизм?