Иван Тургенев и евреи — страница 76 из 144

т под лозунгом «служенье муз не терпит суеты». «Нам потому иногда кажется, что искусство уклоняется от действительности, что действительно есть сумасшедшие поэты и прозаики, которые прерывают всякое сношение с действительностью, действительно умирают для настоящего, обращаются в каких-то древних греков или средневековых рыцарей и прокисают в средневековых легендах. Такое превращение возможно, но поэт-художник, поступивший таким образом, есть сумасшедший вполне». Искусство связано с жизнью: «Начиная с начала мира до настоящего времени, ‘искусство никогда не оставляло человека, всегда отвечало его потребностям и его идеалу, всегда помогало ему в отыскании этого идеала, – рождалось с человеком, развивалось рядом с его исторической жизнью». Искусство оказывает определенное влияние па жизнь: «Искусство много может помочь иному делу своим содействием, потому что заключает в себе огромные средства и великие силы». «Художественность есть самый лучший, самый убедительный, самый бесспорный и наиболее понятный для массы способ представления в образах именно того самого дела, о котором вы хлопочете». «Искусство всегда современно и действительно, никогда не существовало иначе и, главное, не может иначе существовать». «Искусства несовременного, не соответствующего современным потребностям и совсем быть не может. Если оно и есть, то оно не искусство». «Наши поэты и художники действительно могут уклоняться с настоящего пути, или вследствие непонимания своих гражданских обязанностей, или вследствие неимения общественного чутья, или от разрозненности общественных интересов, от несозрелости, от непонимания действительности, от некоторых исторических причин, от не совсем еще сформировавшегося общества».

Обращаясь к поздним статьям Достоевского, мы видим, что в 70-е годы его взгляды на литературу мало изменились. <…> Он полагал, что искусство должно быть тесно связано с жизнью, задачей искусства должно быть «не описание случайностей жизни, а общая их идея зорко угаданная и верно снятая со всего многоразличия жизненных явлений». Здесь Достоевский выступает против натурализма. Писатель должен уметь типизировать и находить главное в жизненных явлениях [ГРИШИН. С. 64, 67, 68].

На первый взгляд современная писателю литературная критика, относилась к Достоевскому-беллетристу и его эстетической позиции весьма благосклонно. Даже оппозиционно настроенные к его идейным воззрениям критики, группировавшиеся вокруг некрасовского журнала «Отечественные записки», публично заявляли, что «г. Достоевский есть один из наших талантливейших беллетристов»[330]. Однако, если внимательно вчитываться в их статьи, становится очевидным, что новаторские стилистические и смысловые приемы (полифония, диалогизм, семантическая многоуровневость) Достоевского его современники не понимали и не принимали. Касается это всех литературных критиков – как из правоохранительного, так и оппозиционного ему либерально-демократического лагеря, – см. об этом в [ЕРМАКОВ И.]. Например, Всеволод Соловьев, автор единственного безоговорочно положительного отзыва на первую часть книги Достоевского «Подросток» («Санкт-Петербургские ведомости». 1875. 1 февраля; 1 марта), констатировал, что «значительная часть» читающей публики «просто-напросто боится его романов»[331].

В сопоставительном контексте весьма примечательно, что и Тургенев – «западник»-постепеновец, и Достоевский – консерватор-охранитель, оба, до конца их жизни, были объектами бичующей сатиры друга их молодости Михаила Салтыкова-Щедрина [ИВАНОВ-РАЗ. С. 79–84].

Если уж говорить об идейной «вражде» среди писателей, то ярчайший пример такового рода отношений на русской литературной сцене являет собой поведение Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина:

Н.А. Соловьев-Несмелов в письме к И. Сурикову от 1 января 1880 г. передает следующий эпизод <…>: «Нынче ел (т. е. обедал) в трактире с двумя пишущими, из которых один сообщает другому: “Вчера, говорит, был у М.Е. Щедрина – вот и великий талант; как человек, к прискорбию, разлагается, целый вечер все ругал то Тургенева, то Достоевского <…>. Достоевского поносил и блаженненьким, и юродивым, и так, говорю, целый вечер… Тяжело было слушать”»[332].

Даже после кончины Достоевского Салтыков-Щедрин не раз с жестким сарказмом поминал его ура-патриотические лозунги, в том числе и по «еврейскому вопросу». Например, в заметке «Июльские веяния» (1882) он пишет:

Но у нас вследствие укоренившейся привычки говорить псевдонимами понятия самые простые и вразумительные получают загадочный смысл. У нас выражение «народная политика» означает совсем не общее довольство и преуспеяние, а, во-первых, «жизнь духа», во-вторых, «дух жизни» и, в-третьих, «оздоровление корней»[333]. Или, говоря другими словами: мели, Емеля, твоя неделя.

Вот эта-то «народная политика» и взялась покончить с еврейским вопросом. Она всегда и за все бралась с легкостью изумительной. И «ключей» требовала, и Босфору грозила, и в Константинополе единство касс устроить собиралась[334], и на кратчайший путь в Индию указывала. Но нельзя сказать, чтобы с успехом. Если б она меньше хвасталась, не так громко кричала, сбираясь на рать, поменьше говорила стихами и потрезвее смотрела на свою задачу – быть может, она чего-нибудь и достигла бы. Но она всегда продавала шкуру медведя, не убивши его, – понятно, что ни «ключи», ни «проливы» не давались ей, как клад [САЛТЩЕД. Т. 15. Кн. 2. С. 234].

В конце своей статьи Салтыков-Щедрин без экивоков обвиняет выразителей «народной политики», т. е. Достоевского, Каткова, Аксакова и иже с ними, в том, что они ничего о жизни русского еврейства не знают, а все соображения их носят умозрительный характер:

Но во всяком случае, в бесчеловечной путанице, которая на наших глазах так трагически разыгралась, имеет громадное значение то, что нападающая сторона, относительно еврейского вопроса, ходит в совершенных потемках, не имея никаких твердых фактов, кроме предания (нельзя же, в самом деле, серьезно преследовать людей за то, что они носят пейсы и неправильно произносят русскую речь!).

В самом деле, что мы знаем о еврействе, кроме концессионерских безобразий и проделок евреев-арендаторов и евреев-шинкарей? Имеем ли мы хотя приблизительное понятие о той бесчисленной массе евреев-мастеровых и евреев – мелких торговцев, которая кишит в грязи жидовских местечек и неистово плодится, несмотря на печать проклятия и на вечно присущую угрозу голодной смерти? Испуганные, доведшие свои потребности до минимума, эти злосчастные существа молят только забвения и безвестности и получают в ответ поругание…

Даже в литературу нашу только с недавнего времени начали проникать лучи, освещающие этот агонизирующий мир. Да и теперь едва ли можно указать на что-нибудь подходящее <…> Знать – вот что нужно прежде всего, а знание несомненно приведет за собой и чувство человечности. В этом чувстве, как в гармоническом целом, сливаются те качества, благодаря которым отношения между людьми являются прочными и доброкачественными. А именно: справедливость, сознание братства и любовь [САЛТ-ЩЕД. Т. 15. Кн. 2. С. 239–240].

Отношения же Салтыкова-Щедрина с Иваном Тургеневым в последние два года его жизни улучшились, о чем свидетельствует, например, его письмо от 6 марта 1882 (Петербург), в котором он обращается к своему адресату как к единомышленнику:

Многоуважаемый Иван Сергеевич.

Я сделал распоряжение, чтоб Вам послали 100 р., о которых Вы мне писали, для передачи автору присланного Вами сатирического очерка[335]. Очерк этот я постараюсь поместить летом, потому что его надо исправлять, а теперь у меня для этого нет времени. Летом же я обыкновенно месяца на три умолкаю <…>. Устал ужасно. Да и ругают меня как-то совсем неестественно. Хорошо еще, что я не читаю газет и только в «Московских ведомостях» узнаю, что я безнравственный идиот. Каторжная моя жизнь. Вот Островский так счастливец. Только лавры и розы обвивают его чело, а с тех пор, как брат его сделался министром[336], он и сам стал благообразнее. Лицо чистое, лучистое, обхождение мягкое, слова круглые, учтивые. На днях, по случаю какого-то юбилея (он как-то особенно часто юбилеи справляет), небольшая компания (а в том числе и я) пригласила его обедать[337], так все удивились, какой он сделался высокопоставленный. Сидит скромно, говорит благосклонно и понимает, что заслужил, чтоб его чествовали. И ежели в его присутствии выражаются свободно, то не делает вида, что ему неловко, а лишь внутренно не одобряет. Словом сказать, словно во дворце родился. Квас перестал пить, потому что производит ветра, а к брату царедворцы ездят, и, между прочим, будущий министр народного просвещения, Тертий Филиппов[338]<…>.

За этим обедом рассказывали: <П.А.> Валуев написал роман («Лорин»), да и боится; что̀, ежели обругают! Пригласил к себе Буренина, поил чаем, и хорошими, но не самыми лучшими сигарами угощал. Выпросил у него книжку стихов и подарил «Лорина». Буренин, как истинный подлец, говорит: конечно, я должен теперь хвалить (и похвалил), но после – отыграюсь (и отыграется). Я собственно этого романа не читал, но говорят все, что неслыханная пакость. На обеде был, между прочим, И.А. Гончаров и тихо завидовал, что у него нет брата-министра.

Виницкая[339] прислала мне повесть совсем нецензурную. Я боюсь, что она – сумасшедшая. Пишет, чтоб я никому об ней не говорил и адреса ее никому не сообщал. Не нимфоманка ли она? Вам я сообщаю ее новый адрес: rue Gay-Lussac, hôtel d’Egypte. Но, ради бога, не говорите, что от меня узнали. Я спрашивал ее, не нужно ли ей денег, и ответа не получил. Как бы она не утопилась или не повесилась.