Иван Тургенев и евреи — страница 83 из 144

[371] беспрестанно сквозит в образах его русских героев – Лизы Калитиной из «Дворянского гнезда», «Хоря и Калиныча», «Аси» и др. [ФОМИНА. С. 10].

Нельзя также упускать из вида, что Тургенев, представляя Западу русскую литературу, при этом одновременно уже всей своей личностью заявлял особую оригинальность русской культуры и русского национального характера в целом. Недаром о. Николай Кладницкий в поминальном слове на панихиде по почившему И.С. Тургеневу особо отметил, что пореформенная Россия видела в нем своего:

великого <…> соотечественника, прославившего и себя, и свою родину своими дивными творениями; они стяжали ему венец неувядаемой славы и поставили его, а вместе с ним и наше родное слово, наряду с величайшими современными писаниями и писателями, не только у нас в России, но и далеко за ее пределами. Кто из вас, читая его дивные творения, не восхищался свежестью, легкостью, изяществом и, так сказать, благоуханием его слова, а вместе и его светлою, незлобивою душою, его добрым, кротким сердцем и, вообще, его высокою, симпатичною личностью, которая вся отражалась в его творениях? Кому из вас неизвестно также, с каким лестным для пашей национальности сочувствием отнеслись к покойному все лучшие и просвещеннейшие люди Запада, поставившие Тургенева наряду с величайшими современными поэтами! Итак, слава Тургенева есть слава нашей родины, и потому она не может быть чужда никому из нас. Такие люди не умирают в памяти потомства [СТАСЮЛЕВИЧ. С. 258].

Исследователи-тургеневеды всегда, как правило, отмечают, что практически во всех произведениях писателя присутствует, а то и стихийно властвует

…иррациональное, не поддающееся точному учету разума, невместное с «нормальным», ломающее логически необходимые явления, швыряющее людей, как песчинки, против их воли, делающее из них рабов, трепетно замирающих перед тем, что не достойно уважения, охватывающее их столь могучей страстью к тем или иным кумирам, что разрывают они все связи с прошлым, настоящим и, одержимые избранной идеей, стихийно влекутся ею <…>. Во всем «тайная игра судьбы» – такова была философия жизни Тургенева, бросающая отсвет на его раннее и предсмертное творчество [БРОДСКИЙ. С. 44–45].

По мнению мемуариста Е.М. Феоктистова, состоявшим в 40-х – начале 60-х годов в дружественных отношениях с Иваном Тургеневым (подробнее о нем речь пойдет ниже):

Герцен, проживая за границей, продолжал обсуждать русские события с точки зрения европейских революционеров, пред которыми он (а также и его друзья) привык благоговеть, когда еще проживал в Москве. Недалеко ушел от Герцена и Тургенев. Конечно, он никогда и ничего не проповедовал, потому что – как уже заметил я выше – был большим индифферентом в политике, но он продолжал смотреть на Россию как на что-то грубое, дикое и безобразное.

Сердце его не лежало к ней. «Увы, надо признаться, что он Россию не любит», – говорил мне один из ближайших к нему людей, поверенный самых сокровенных его дум, п. В. Анненков. Впрочем, и сам Тургенев не стеснялся открыто развивать мысль о том, что русский народ по сравнению с другими европейскими народами принадлежит к разряду жестоко обиженных природой. Он судил так не только о России, но вообще о всем славянстве. Неудивительно, что при таком отрицательном отношении к России Иван Сергеевич мог спокойно выслушивать дикие разглагольствования наших нигилистов. Он находил, конечно, их теории нелепыми, спорил с ними, удивлялся фанатизму этих людей, но они не вызывали в нем омерзения, он не отворачивался от них с негодованием и ужасом. В сущности, предмет спора оставлял его довольно равнодушным. Зная его очень близко, я мог заметить, что не политические ереси, а только ереси в области искусства заставляли его выходить из себя [ФЕОКТИСТОВ. С. 55][372].

Такого рода точку зрения Феоктистов высказывал в своих «Воспоминаниях» в конце жизни, будучи уже тайным советником и сенатором, исповедующим крайне правые национал-охрани-тельские взгляды. На самом деле отношение Тургенева к русским и русскому характеру было отнюдь не «плоско-осудительным». Так, например, 16 октября 1852 г., возражая своему оппоненту-славянофилу Константину Аксакову, который, противопоставив народ и образованные слои русского общества, называл представителей последних за подражание Западной Европе «людьми-обезьянами»[373], он пишет:

Соглашаясь совершенно с Вашими замечаниями насчет моих «Записок <охотника>» – и приняв их к сведению для будущих моих работ – я не могу разделять Вашего мнения насчет «людей-обезьян, которые не годятся в дело для искусства…». Обезьяны добровольные и главное – самодовольные – да… Но я не могу отрицать ни истории, ни собственного права жить <…>. Трудно объяснить всё это в коротком письме… Но я знаю, что здесь именно та точка, на которой мы расходимся с Вами в нашем воззрении на русскую жизнь и на русское искусство – я вижу трагическую судьбу <русского> племени, великую общественную драму там, где Вы находите успокоение и прибежище эпоса. [ТУР-ПСП. Т. 2. С. 151].

Кроме того, из всех национальных характеров, которые довелось Тургеневу наблюдать, русский представлялся ему одним из наиболее сложных, «многоуровневых».

В его представлении – как писателя и публициста,

именно русский характер<…> оказывается в наибольшей степени подвержен влиянию иррациональных порывов, именно русские персонажи острее, чем все остальные ощущают жизненный трагизм или же наглядно демонстрируют его своим жизненным примером. Стихия изображается в разных обличьях – это может быть роковая любовь, разрушительные порывы в характере самого героя, потусторонние силы и т. д. – но почти всегда ее вмешательство в жизнь персонажа оканчивается фатально <…>. Она преследует русских героев независимо от уровня их культуры и сословной принадлежности, что объединяет их в некое единство <…>. Различные русские типы объединяет общая черта – иррациональность, обусловленность характера спонтанными порывами, которые они не в силах побороть [ФОМИНА. С. 35–36].

Здесь опять-таки напрашивается сравнение с Достоевским, утвердившим в мировом сознании такого рода иррациональность вкупе со стихийностью в качестве главных знаковых черт русского характера. Если Тургенев – «гений меры»[374] – стремился в целом к гармонизации отмечаемых им экстремальных черт русского характера, то Достоевский, напротив, гиперболизировал их, доводя все странное и необычное в психическом состоянии и поведении своих героев до крайней черты, а то и сумасшествия. За такого рода пристрастие к «психологическим ковырянием» Достоевского критиковал сугубый реалист Тургенев:

у Достоевского через каждые две страницы его герои – в бреду, в исступлении, в лихорадке. Ведь «этого не бывает»[375],

– резко осуждали писатели толстовской школы, – см. об это в [УРАЛ (III)]. В частности, Марк Алданов был убежден,

что Достоевский ни в коей мере не представляет русской литературы, и что иностранцы жестоко заблуждаются, принимая его за правдивого и достоверного художника российской действительности. Для Алданова Достоевский – прежде всего исключение, он стоит особняком, эту мысль он наиболее веско аргументирует в статье <«Сто лет русской художественной прозы»>, адресованной американским читателям и задуманной как вступление к антологии русской прозы. Здесь он подчеркивает, что Достоевский отошел от традиций великой русской прозы в первую очередь потому, что он не является писателем-реалистом. Его всегда привлекало все странное, необычное (Алданов употребляет слово unusual), в то время как русская литература всегда тяготела к простоте. <…> Отход Достоевского от традиций Алданов видел и в призыве к войне, так как русская литература является, по его словам, «наименее империалистической» и самой миролюбивой из всех литератур[376]. <…> Алданов считает Достоевского ответственным в тиражировании таких вздорных клише, как русская душа[377] и максимализм. <…> Главное же заключалось в том, что Достоевский был абсолютно чужд принципам «красоты-добра» («kalos-kagathos»), которым служит, по мнению Алданова, вся русская литература[378]: «Я утверждаю, что почти все лучшее в русской культуре всегда служило идее “красоты-добра” <…> самые замечательные мыслители России (конечно, не одной России) в своем творчестве руководились именно добром и красотой. В русском же искусстве эти ценности часто и тесно перекрещивались с идеями судьбы и случая. И я нахожу, что это в сто раз лучше всех “бескрайностей” и “безмерностей”, которых в русской культуре, к счастью, почти нет и никогда не было, – или же во всяком случае было не больше, чем на Западе»[379].

Достоевский, писал Алданов, сам того не желая,

причинил огромный вред России, изобразив своих героев эксцентричными, склонными к мистике и крайностям, издерганными и неуравновешенными, заставив многих поверить, будто все русские и в самом деле похожи на них, – здесь и выше [ТАСИС. С. 386, 387, 390, 391].

В свете обсуждавшегося в предыдущей главе тематического параллелизму у Тургенева и Достоевского отметим, что сумасшествие, как крайняя форма иррационального поведения русских также весьма интересовало и Тургенева, особенно в поздний период его творчества. См., например, рассказ «Отчаянный» [ТУР-ПСС. Т. 10. С. 26–46] и его подробный анализ в работе [ГОЛОВКО (III)].