Проблема русского национального характера возникла перед Тургеневым уже на раннем этапе творчества. Однако
в произведениях 1840-х – 1850-х гг. речь шла не о национальном характере как таковом, а о различных национальных типах, «русскость» которых становилась фоном для социальных и психологических обобщений. Тем не менее, уже в этот период были обозначены все основные черты тургеневского «русского» характера, выведенного затем в романах, а также в повестях и рассказах 1860-х – 1880-х гг. <…> Чем менее герой образован и чем ниже стоит на социальной лестнице, тем более обнажается у Тургенева иррациональная и – одновременно – разрушительная сущность этих сил: от роковой любви у «интеллектуальных» типов до непостижимых «громадных сил» русского крестьянина, способных разрушить и все окружающее, и его самого.
Ближе всего к самому автору стоит тип образованного дворянина 1840-х гг., доминирующей чертой которого является склонность к рефлексии, интеллектуализации чувств и «выстраиванию» собственной жизни. Тургенев оценивает героев этого типа как людей глубоко одаренных, но «патологических» (определение из повести «Переписка») – как правило, болезненно самолюбивых, не умеющих налаживать связи с окружающим миром и неспособных себя реализовать. Логическим завершением жизни таких героев становится преждевременная смерть – в буквальном или социальном смысле (Гамлет Щигровского уезда в одноименном рассказе). Она может наступить в результате болезни (Чулкатурин в «Дневнике лишнего человека», Алексей Петрович в повести «Переписка», позднее – Базаров в «Отцах и детях», внезапно умирающий от тифа) или роковой случайности [ФОМИНА. С. 37].
Русские герои из благородных у Тургенева – это люди широко образованные, с незаурядными способностями, но имеющие такие «типовые» особенности, как пассивность, флегматизм и т. п. Вот, например Гагин в повести «Ася»: «русская душа, правдивая, честная, простая, но, к сожалению, немного вялая, без цепкости и внутреннего жара».
У крестьян, которых Тургенев в «Записках охотника» изобразил с большой симпатией, подчеркивая их одаренность (ср. знаменитое песенное состязание рядчика с Яковом-турком в рассказе «Певцы»), чуткость к красоте («Бежин луг»), при всем многообразии типов гармоничные личности, такие как Хорь, Калиныч, однодворец Овсяников, встречаются редко. Чаще всего личности мало-мальски незаурядные выказывают склонность к бродяжничеству (Ермолай в рассказе «Ермолай и мельничиха»), пьянству (Ермолай; «Певцы»), сектантству (Касьян с Красивой Мечи) или же опять-таки сумасшествию (Степушка в рассказе «Малиновая вода»).
В то же время рассказчика порой неприятно поражают в них «невольные проявления какой-то угрюмой свирепости» (Ермолай) – свидетельство той самой силы, которая может погубить как ее носителя, так и его окружающих. Несокрушимая стихийная сила – признак богатой одаренности русской натуры, но, вместе с тем, это сила слепая, разрушительная и страшная.
<…><Вместе с тем> Тургенев, как и многие его современники, развивал миф о русском смирении, ставя эту черту национального характера чрезвычайно высоко. Однако при этом он не был горд русским смирением, не делал его исключительным. Этот шаг, как кажется, не без влияния тургеневских трактовок, позднее совершил Достоевский, считавший русский народ самым смиренным в мире (см. [БЕРДЯЕВ (II)]). Отсутствие у Тургенева дидактизма сделало его интерпретацию русского характера менее радикальной <…> [ФОМИНА. С. 38–39, 57].
Следует помнить одно из определений жизненной позиции у Тургенева: по его словам, это «Жизнь для искусства». Как мыслитель и общественник он чутко откликался на все вызовы своего времени, но, по большому счету, жил в искусстве и для искусства. Уже только по этой причине в тургеневском патриотизме, говоря словами Федора Степуна, «нет ни политического империализма, ни вероисповеднического шовинизма, ни пренебрежительного отношения к Европе»[380]. В его национальной позиции главным является стремление в мировом культурном контексте утвердить русского человека как полноправного представителя европейской семьи народов. У Тургенева
«русский человек» как в лучших, так и в негативных своих проявлениях близок «вечным» образам мировой литературы <…>. Герои Шекспира, Гете и др. авторов – считал писатель – родственны «русскому» характеру, и именно потому «Фауст», «…несмотря на свою германскую наружность», оказывался, с его точки зрения, «понятнее» русским, «чем всякому другому народу» [ТУР-ПСС. Т. 1. С. 220], а шекспировские типы – «ближе <…> нам, чем французам, скажем более – чем англичанам» [ТУР-ПСС. Т. 12. С. 327]. В оценке писателя русские становились подлинными носителями «европейской» психологии, перешедшей в их «плоть и кровь» («Речь о Шекспире», 1864) <…>[381]. Утверждения о подобной психологической преемственности и притязания на духовное первенство русских представляются оборотной стороной нелицеприятного знания о России, высказанного, в частности, в «Дыме». Речи Потугина о культурной и экономической отсталости России во многом отражали горькие размышления самого автора, и чем яснее было осознание собственных бед, тем настоятельнее требовалась их символическая компенсация. У Тургенева она выразилась, с одной стороны, в представлении о трагизме «русского характера», а с другой – в преимущественно ироническом изображении инонациональных типов. Это, разумеется, не отменяло «русские» недостатки и не исключало положительных героев-иностранцев, однако, в конечном счете, «русский характер», даже в самых негативных своих проявлениях, оказывался сложнее и богаче по сравнению с иноэтничными тургеневскими героями [ФОМИНА. С. 58].
Михаил Стасюлевич, издатель и друг Тургенева, находившийся близ него в последние дни его жизни и сопровождавшего гроб с телом писателя от границ Российской империи до Петербурга, в своих воспоминаниях, особо выделяет – как беспримерное событие! – тот факт, что у гроба Тургенева стояла «вся Россия»:
Тут нельзя даже было заметить различия между окраинами и коренною Россией: все сошлись в глубоком уважении к имени того, кто силою одного таланта поставил русский язык и русскую мысль на новую для них высоту. – Вот, великий русификатор, – думалось мне в то время, когда я стоял у гроба в Ковне и Вильне, а предо мною далеко в обе стороны простиралась толпа людей, черты которых в большинстве говорили об их далеко не великорусском происхождении и в речи слышался посторонний акцент [СТАСЮЛЕВИЧ. С. 267][382].
Безудержный всплеск национализма XIX в. подталкивал правящие круги имперских государств к проведению политики насильственной ассимиляции «нетитульных» народов. В Германии и Австрии это была германизация, в Османской империи – тюркизация, в Российской – русификация, см. [RENNER]. Проводившаяся царским правительством на западных окраинах страны – в Польше, Литве, Финляндии, Белоруссии, на Украине – в тогдашней Малороссии[383], русификация (в языковом и в культурно-религиозном плане) носила ярко выраженный репрессивный характер[384], поскольку наталкивались на упорное сопротивления со стороны местного населения. По этой причине в либерально-демократических слоях русского общества такая политика в целом не одобрялась, и слово «русификатор» здесь считалось если не бранным, то малопочтенным. В свете всего вышесказанного определение Стасюлевича «великий русификатор» применительно к личности Тургенева должно было звучать как нонсенс, в первую очередь для «людей, черты которых в большинстве говорили об их далеко не великорусском происхождении». Однако евреи, судя по всему, не видели в произведениях покойного писателя чего-то обидного, задевающего их национальное достоинство. Напротив, даже малейшая возможность укорить Тургенева в неприязни к еврейству, встречала решительный отпор со стороны еврейских интеллектуалов. Вот только один пример.
В русско-еврейском журнале «Еврейское обозрение», который выходил в С.-Петербурге в 1884 г., есть любопытная статья «Из подонков современного общества». Значительная часть статьи посвящена Тургеневу, в частности подробному анализу рассказа «Жид». Цель автора видна очень явственно – защищать Тургенева от обвинений в антисемитских тенденциях в рассказе «Жид». <…> Автор статьи подчеркивает: «Скорее всего, Тургенев, выросший в глуши Орловской губернии, вовсе не имел понятия о евреях. До своего пребывания за границей он, как большинство образованных русских бар того времени, вероятно, знал какого-нибудь еврея-фактора, случайно попавшего за «черту», и слыхал о еврее Мендельсоне. О том, что между этими двумя крайними степенями нравственного и умственного состояния находится еще целая масса и умных и глупых, и честных и бесчестных, и невежественных и образованных, – словом, целая народность со всем разнообразием представляемых ее типов и индивидов, об этом едва ли подозревал Тургенев в то время, когда он писал своего «Жида». Автор статьи отмечает мастерское изображение Тургеневым образа фактора Гиршеля, далее он говорит, что <…> в факторы обыкновенно попадают ловкие пройдохи, умеющие зорко высматривать свою добычу, но при всем том, они почти всегда влачат самое жалкое существование, остаются всю жизнь нищими горемыками». Именно таким жалким нищим и был Гиршель. Надо отметить, что из всех статей, посвященных «Жиду», единственно автор вышеупомянутой статьи убедительно показывает, что вся тяжкая жизнь Гиршеля, его профессия фактора-шпиона не вытравили в нем нежности и любви к жене и детям. Во имя своей семьи он совершает грехи. Статья в «Еврейском обозрении» имеет подзаголовок «Литературные параллели». Дав подробный анализ рассказа «Жид», автор заключает: «Да, неизящен и крайне несимпатичен этот жид, но, спрашивае