Иван Тургенев. Жизнь и любовь — страница 89 из 112

По свидетельству П.В. Анненкова, Тургенев плакал, как ребенок, когда читал это письмо. И сразу ответил: «Любезный Лев Николаевич, я только сегодня получил Ваше письмо, которое Вы отправили poste restante. Оно меня очень обрадовало и тронуло. С величайшей охотой готов возобновить нашу прежнюю дружбу и крепко жму протянутую мне Вами руку. Вы совершенно правы, не предполагая во мне враждебных чувств к Вам: если они и были, то давным-давно исчезли – и осталось одно воспоминание о Вас как о человеке, к которому я был искренно привязан – и о писателе, первые шаги которого мне удалось приветствовать раньше других, каждое новое произведение которого всегда возбуждало во мне живейший интерес. Душевно радуюсь прекращению возникших между нами недоразумений.

Я надеюсь нынешним летом попасть с Орловскую губернию – и тогда мы, конечно, увидимся. А до тех пор желаю Вам всего хорошего – и еще раз дружески жму Вам руку. Иван Тургенев».

Тургенев немедленно стал планировать поездку в Россию для встречи с Толстым, и уже через три месяца, в августе 1878 года, он встретился с Толстым в Туле, и они отправились вместе в Ясную Поляну. Сыну Льва Николаевича Сергею было пятнадцать лет, когда он впервые увидел Тургенева. Он вспоминал, что вся семья ждала его с большим нетерпением и любопытством. «Я знал, что Тургенев большого роста, – рассказывал Сергей Львович впоследствии, – но он превзошел мои ожидания. Он показался мне великаном с добрыми глазами, с красноватым лицом, с густыми, хорошо причесанными, белыми, даже желтоватыми волосами и такой же бородой. Сравнительно с ним отец мне показался маленьким (хотя он был роста выше среднего)… В их отношениях чувствовалось, что Иван Сергеевич старший. Мне тогда казалось, что отец к нему относился сдержанно, любезно и слегка почтительно, а Тургенев к отцу, несмотря на свою экспансивность, немножко осторожно».

Как обычно бывает после длительной разлуки, разговор сначала не клеился, прыгал с пятого на десятое. Оба, помня о былых обидах, говорили осторожно, стараясь обходить «больные» темы и не высказываться слишком категорично.

Но вот прошла первая неловкость – и, по обыкновению, Тургенев завладел разговором и общим вниманием. Бесподобный рассказчик, на этот раз Иван Сергеевич был в особенном ударе: он не мог скрыть радости, что в отношениях с Толстым восстановилась наконец дружеская связь. Один сюжет в его рассказах сменялся другим: он вспоминал, как, сидя на гауптвахте за статью о Гоголе, безуспешно заискивал у сторожа, здоровенного унтер-офицера; он изображал под хохот окружающих вареную курицу в супе, свою легавую собаку, делающую стойку. Он так описывал статую «Христос» Антокольского, что все зрительно представляли ее.

Софья Андреевна поинтересовалась: как Тургенев чувствует себя на родине после долгих разлук с нею, не кажется ли ему все русское странным? Тургенев насторожился и задумался. Вопрос, по-видимому, был для него чуть-чуть болезненным: слишком часто и не без укора задавали ему его русские друзья.

– Вы знаете, Софья Андреевна, конечно, многое в России поражает. Любой деревне, даже моему Спасскому, далеко до самой захудалой французской деревушки. Крестьянская Русь со времен реформы отнюдь не процветает: разметанные крыши, худые, испитые лица, сплошные кабаки. Еду по дороге из Мценска в Спасское; ямщик попался хмурый, неразговорчивый. Ухаба на ухабе, рытвина на рытвине… Обгоняем телегу – впереди баба правит, сзади сидит, безвольно мотая головой, пьяный мужик. Все лицо у него в кровь разбито, опухло, под левым глазом огромный синяк.

Вдруг молчаливый мой ямщик заерзал на облучке, заворчал одобрительно и, показывая кнутом на побитую мужицкую физиономию, торжественно произнес:

– Руцкая работа!

– Да, – продолжал Иван Сергеевич, – потом к этому привыкаешь, перестаешь замечать. Вы знаете, как я люблю родную природу, а деревенская скука действует на меня благотворно. Нигде так хорошо не работается, как в русской деревне. Обычно по приезде я провожу несколько дней безвыходно в саду; я ничего не знаю прелестнее наших орловских старых садов – и нигде на свете нет такого запаха, такой зелено-золотистой серости под чуть-чуть лепечущими липами в этих узких и длинных аллеях, заросших шелковистой травкой и земляникою. Чудо!

Тургенев помолчал, и в его голубых глазах вновь мелькнула лукавая искорка.

– В нашей деревне я с одним не могу примириться. Это – с рытвиной. Отчего во всей Европе нет рытвин?.. Я люблю Францию, но как русского человека меня раздражает во французах национальное самодовольство и мещанская расчетливость. Я не могу не обратить внимание на любопытный факт: насколько русские женщины и девушки образованнее француженок! Точно из темной комнаты войдешь в светлую, когда приедешь в русскую семью.

В эти дни, проведенные в Ясной Поляне, Тургенев словно и забыл о своих болезнях, о своей проклятой подагре, так мучившей его и заставлявшей носить даже особые, мягкие, с широким носком сапоги. Он был весел и подвижен, ходил гулять с яснополянским обществом по окрестностям усадьбы, интересовался хозяйством, восхищался красотами природы.

Сережа Толстой запомнил один живой эпизод. В то время около яснополянского дома кто-то устроил первобытные качели – длинную доску, лежащую своей серединой на перекладине. Проходя мимо, радостно возбужденные Толстой и Тургенев соблазнились нехитрой затеей и, став каждый на конец доски, начали при общем смехе подпрыгивать, подбрасывая друг друга.

Вечером Тургенев читал свой новый рассказ «Собака». Он очень старался, но этот рассказ большого впечатления на слушателей не произвел.

В другой вечер увлекались шахматами. Тургенев был сильный игрок, и Толстой ему проигрывал. С Сережей он выиграл партию, давая ему ладью вперед. Особенно искусно Тургенев действовал слонами.

– Меня шахматисты называют «Рыцарем слона», – заметил он и вспомнил, как на одном международном шахматном турнире решающую партию ему довелось играть с поляком. Благодаря грубейшей ошибке противника вскоре он получил возможность сделать шах.

– Публика с волнением ждала, сделаю ли я этот ход. Замешался национальный интерес: русский играл с поляком. Подумав, я все же сделал этот выигрышный ход, и поляк сдался, – сказал Иван Сергеевич, а Сережа Толстой заметил, что «патриотическая жилка» билась в этом «неисправимом западнике».

Вернувшись в Спасское, Тургенев написал Толстому благодарственное письмо: «Не могу не повторить Вам еще раз, какое приятное и хорошее впечатление оставило во мне мое посещение Ясной Поляны и как я рад тому, что возникшие между нами недоразумения исчезли так бесследно, как будто их никогда и не было».

На обратном пути из Спасского Тургенев снова завернул к Толстым. Конечно, не все в отношениях писателей оставалось гладким. Тургенев высоко ценил Толстого-художника, но иронически смотрел на его философские и религиозные искания, считая их чудачествами гениального человека. Зная, что это неприятно Льву Николаевичу, он невольно сдерживал себя, но иногда снисходительное невнимание к толстовской философии прорывалось непроизвольно в разговорах и раздражало Толстого. После осеннего посещения Тургеневым Ясной Поляны Толстой писал Фету: «Тургенев на обратном пути был у нас… Он все такой же, и мы знаем ту степень сближения, которая между нами возможна».

* * *

И наконец, последним и, пожалуй, самым главным было то, что обстановка в семье Виардо в последние годы стала сильно тяготить Тургенева, да так, что даже появилось желание выйти из ложного положения, в котором он много лет находился.

В марте 1877 года Тургенев писал Я.П. Полонскому: «Сижу я опять за своим столом; внизу моя бедная приятельница что-то поет совершенно разбитым голосом; а у меня на душе темнее темной ночи… Могила словно торопится проглотить меня: как миг какой, пролетает день, пустой, бесцельный, бесцветный. Смотришь – опять вались в постель. Ни права жить, ни охоты нет; делать больше нечего, нечего ожидать, нечего даже желать…

Ты забываешь, что мне 59‐й, а ей 56‐й год; не только она не может петь – но при открытии того театра, который ты так красиво описываешь, ей, той певице, которая некогда создала Фидес в «Пророке», даже места не прислали: к чему? Ведь от неё уже давно ждать нечего… А ты говоришь о «лучах славы», о «чарах пения»… Душа моя, мы оба – два черепка давно разбитого сосуда. Я, по крайней мере, чувствую себя урыльником в отставке».

К этому времени Тургенев уже выдал замуж всех дочерей Виардо, снабдив их щедрым приданым, которое было не меньше, а возможно, и больше того, что он выделил своей собственной дочери… И от всех обязательств по отношению к этой семье чувствовал себя свободным.

19 ноября 1879 года в России произошел взрыв императорского поезда, затем суд над Л. Мирским. Усилились меры полицейского давления на учащуюся молодежь. В декабре 1879 года Тургенев писал Л.Н. Толстому: «Точно, тяжелые и темные времена переживает теперь Россия; но именно теперь-то и совестно жить чужаком. Это чувство во мне все становится сильнее и сильнее – и я в первый раз еду на родину, не размышляя вовсе о том, когда я сюда вернусь, – да и не желаю скоро вернуться».

Все чаще и чаще ощущал он себя в семье Виардо одиноким, брошенным человеком. «Здесь я – пока – один; все мои переехали в Париж, куда и я перееду дней через пять, – писал Тургенев Анненкову в ноябре 1879 года. – Я желал этого уединения – чтобы приготовиться к более продолжительной разлуке. В мои годы смешно говорить о новом повороте в жизни (нашему брату, собственно, один поворот предстоит: в могилу) – но что перемена будет – это несомненно. Я еду в Россию, не зная нисколько, когда я оттуда вернусь. Причины, побуждающие меня к этому поступку, разнообразные: и личные, и другие. Об этом мы поговорим при личном свидании. Не скажу, чтобы принятое мною решение было легко: оно даже очень тяжело. И я даже нахожусь в некоторой меланхолии. Но не стану больше распространяться о сем: «эти растроганности по поводу самого себя» – и не нужны, да и вредны. Хватит».