Денис Абрамцев не был, в обычном понимании, заносчив или высокомерен — открыто он не выказывал окружающим своего пренебрежения, даже если испытывал что-то подобное. Но вольно или невольно он распространял вокруг себя какое-то смутное чувство превосходства, особенно неприятное для многих тем, что оно соответствовало действительности. Другие завидовали его успехам у женщин: Абрамцев был красив и умел себя подать, когда хотел; даже его изуродованную врожденной мутацией четырехпалую руку — которой он, втайне ото всех, стеснялся — девушки считали милой «пикантной» особенностью. Но Давыдов был далек от того, чтобы чувствовать зависть: недостатка в способностях или внимании он никогда не испытывал, но звезд с неба хватать не пытался, потому без лукавства признал за новым знакомым старшинство и первенство. А со временем проникся и некоторой симпатией: несмотря на всю тяжесть характера, Абрамцев был не лишен своеобразного обаяния. После выпуска Давыдов рад был попасть к нему в экипаж. Абрамцев был ошеломляюще хорош во всем, что делал; только с людьми у него не ладилось. Впрочем, казалось, это его устраивало.
На Земле Абрамцева ничего не держало: когда карьера застопорилась, он охотно принял предложение вступить вольнонаемным в экспедиционный корпус и отправиться осваивать отдаленные колонии; просто подписал контракт и через неделю улетел, коротко попрощавшись с Давыдовом и парой товарищей, отношения с которыми с горем пополам можно было назвать приятельскими.
Как и когда в точности Абрамцева занесло на Шатранг, Давыдов не знал: Абрамцев не рассказывал. Ходили слухи, что это назначение было своего рода ссылкой после конфликта с командованием. Шутка ли — направить подающего большие надежды пилота в маленькую отсталую колонию, где полеты напоминали пинг-понг бронированными железными шариками, и, казалось бы, не было в обозримом будущем никаких перспектив?
Сам Давыдов о том, чтобы надолго покинуть Солнечную систему, никогда не задумывался, но отлетав без малого двадцать лет, тоже оказался приписан к экспедиционному корпусу. После смерти родителей и тяжелого развода с женой одиночество вдруг навалилось горой на плечи: захотелось перемены обстановки, новизны, риска… Он должен был прибыть в далекую планетарную систему, освоение которой только начиналось, как инструктор по технике земного типа. Но вмешался случай: в коридорах секторального галактического центра — пересадочной станции ТУР-5 — он в буквальном смысле столкнулся с Абрамцевым, прилетевшим в составе Шатрангской делегации просить у сектора новый кредит.
На тот момент Абрамцев уже носил на лацкане высшую планетарную награду, считался одним из лучших пилотов Шатранга и потому, несмотря на свой «сложный характер», имел немалый авторитет. Давыдов был рад встретить старого знакомого, и вдвойне рад видеть кого-то, кто был рад видеть его — Абрамцев же был, как ни удивительно, рад. Время и Шатранг как будто сделали его мягче: внешне он мало изменился — и это за четырнадцать лет! — но жесткий напор во взгляде уступил место какой-то мрачноватой задумчивости. Пока пили горький анабасский бренди в тесном станционном ресторанчике, Абрамцев с необычной для себя многословностью рассказывал о проекте по созданию ИАН, о Дармыне, Великом Хребте и Шатранге. А под конец второй бутылки позвал Давыдова в проект.
Утром после бессонной ночи Давыдов согласился.
Шатранг со слов Абрамцева выходил малоприятной планетой, но Давыдова заинтересовали необычные искины и привлекала перспектива снова поработать со старым товарищем. Абрамцев, переговорив с кем нужно, сразу же устроил его переназначение на Дармын к Смирнову. Через два месяца, прилетев вместе с возвращающейся домой делегацией, Давыдов впервые ступил на Шатранг.
В ту минуту он сомневался, что задержится надолго; однако вышло иначе.
Сперва Шатранг — странный, неприветливый, дикий — смущал все его чувства, но потом неприятие и ощущение тревожащей чужеродности почти исчезло; не последнюю роль в этом сыграла Валентина Абрамцева, на первых порах добровольно взявшая на себя роль гида и энциклопедического справочника. На станции Абрамцев ни разу не упомянул о том, что женился, а тонкое титановое кольцо он носил на четырехпалой руке, которую старался не держать на виду или прятал в перчатке — потому, впервые встретившись с Валентиной у Абрамцева дома, Давыдов был немало удивлен, чего не сумел от нее скрыть. Она, верно истолковав его замешательство, с досадой взглянула на мужа: но тот не заметил.
Переквалификация на местную технику не заняла много времени, и Давыдов подключился к работе. В противоположность Абрамцеву, он всегда легко сходился с коллегами: на Шатранге, где по службе приходилось контактировать с множеством самых разных людей, это очень упрощало жизнь. Ему легко удалось найти общий язык и с искинами. Волхв — скупой на слова, почти не выказывающий переживаемых эмоциональных состояний, всегда предпочитавший сухо-деловую манеру общения — неуловимо напоминал самого Абрамцева; Давыдов подозревал, что тот действительно послужил прототипом для закладывавшего основы будущей личности инженера, и не удивился, когда неприязнь между пилотом и искином в конечном счете перешла в открытый конфликт: двоим Абрамцевым в кабине оказалось тесно — иначе и быть не могло. Но еще задолго до того, как эксплуатацию Волхва приостановили, появилась «Иволга». Ее эмоциональный модуль был более совершенным, и личностные задатки были иные: на этот раз, Белецкий — о чем не говорилось явно, но что было для всех очевидно — взял за образец жену Абрамцева, с которой также был дружен.
Давыдов много времени проводил с Иволгой в лаборатории: обсуждал с ней логические парадоксы, рассказывал о своих ощущениях и мыслях и расспрашивал о том, как она воспринимает и переживает те или иные явления и события. Такое общение оказалось необычным и чрезвычайно интересным для него опытом.
Но Абрамцеву это все представлялось нелепым и смешным. Искин он «для краткости» иногда звал уменьшительно-ласкательно, Валей, а жену стал называть полным именем, Валентиной, не понимая, что тем самым обижает их обоих. Иволга была человечна, ужасающе человечна; настолько, что Давыдов отчасти разделял опасения инспектора Каляева и беспокоился — не могла ли она что-нибудь натворить. Но, кто-кто, а Абрамцев никогда не замечал в ней этой человечности, или, возможно, просто отказывал Иволге в ней. В Академии среди курсантов-мужчин всегда в ходу было сравнение самолетов с женщинами: им давали имена подруг и жен, ворчали на «бабий нрав», если машина капризничала в воздухе. Абрамцев же относился к тем немногим, для кого такие сравнения были немыслимы: машина для него всегда оставалась только лишь машиной — и точка. Иволга исключением не стала. Сильнее всего такое отношение обижало даже не искин, а его создателя, Игоря Белецкого — но Абрамцев не замечал и этого; возможно, потому, что попросту обращал на инженера мало внимания, хоть тот и был у них с Валентиной дома частым гостем. Абрамцев считал Белецкого чудаком, и, уважая его знания и ум, не уважал его самого. Любые недостатки в глазах Абрамцева были намного весомее достоинств; за формальным перечнем плюсов и минусов он плохо различал цельных, противоречивых, одновременно похожих и не похожих друг на друга людей. Иногда казалось — не из-за черствости характера, а от того, что попросту не знает, как и на что смотреть.
Давыдов вздрогнул, когда Нуршалах ан-Хоба легким тычком вывел его из задумчивости.
— Твоя очередь говорить, Вячеслав. — Старик вплотную пододвинул к нему курильницу.
Давыдов по привычке поднялся, но, почувствовав недоуменные взгляды, сел обратно на скамью. Неловко прокашлялся. Он так и не продумал заранее речь, но вдруг подумал, что здесь, на продымленном темном чердаке станционного домика, этого и не нужно.
— Я знал Дениса много лет. Он был землянином, как и я, — сказал Давыдов. — Мы всегда мало походили друг на друга, но учились в одних и тех же стенах, читали одни и те же книги, служили одним и тем же идеалам. Меткого стрелка вы, народ Дракона, зовете «орлиным глазом», потому как орел с высоты своего полета без труда может различить мышь, затаившуюся между камней. Мы, земляне, построили машины и научили их летать выше и быстрее орла, наделили их способностью пересчитать на шкуре мыши каждый волосок. Но человек, как бы высоко он не поднялся в воздух, каких бы высот ни добился в своем мастерстве, не обладает зоркостью птицы и точностью машины. Человек на спине орла не становится орлом; он слеп к тому, что происходит внизу, и слышит один лишь свист ветра в ушах. Однако кто вправе осудить его за это? — Давыдов обвел горцев взглядом, затем продолжил:
— Жизнь человека — борьба: в борьбе мы обретаем одно и теряем другое, и можем лишь надеемся на то, что путь не заведет в тупик, из которого не будет выхода, что мы не потеряем сами себя. Иногда случается и такое; иные называют это величайшим человеческим несчастьем, но кто вправе судить, что есть счастье, а что нет? И кто вправе сказать, что одно лишь счастье есть цель, к которой человеку должно стремиться? Я знаю лишь то, что Абрамцев был настоящим мастером. Раз за разом он сам задавал себе непомерную высоту — и покорял ее. Многому из того, что я умею — лучшему из того — я научился благодаря ему; половины наших успехов здесь, на высокогорье, без него бы не было. И мы доведем его дело, наше общее дело, до конца. — Давыдов перевел дыхание. — Может быть, не при нашей жизни, но результат будет достигнут. Шатранг из нищей колонии станет полноправным членом Содружества: дети ваших детей смогут выбирать дорогу, которой пойдут, из тысячи дорог — и однажды кто-то из них сам поднимет Иволгу в воздух. Кто-то отправится покорять океан, а кто-то ступит в рубку космолета-разведчика. Дэн казался черствым и равнодушным человеком, тем, кто не замечает других — но ради того, чтобы у них был этот выбор, он рисковал здесь жизнью и погиб. Не по приказу и не ради жалованья, не ради чьей-то сегодняшней сытости — ради будущего. И мы построим это будущее. Иволга будет летать! А затем мы добьемся и всего остального.