О Рахели
Россия начала 20 века жила стихами. Они были духом времени, его неотъемлемой частью. Однако сколько бы мы ни называли имен ярких талантов тех лет, творчество которых занимает большое место в наших домашних библиотеках, перечень будет неполным. Мы знаем, что многих из них судьба разметала по всем частям света, и сокровищница русской поэзии тех времен, возможно, еще таит от нас немалую часть своих богатств.
Однако для российских евреев в начале 20 века дух времени определялся еще и другими составляющими. Именно это и привело к тому, что стихи Рахели Блувштейн, родившейся в традиционной еврейской семье в Саратове в 1890 году, возвращаются к русскоязычному читателю в переводах с иврита.
Рахель закончила гимназию в Полтаве. В девятнадцать лет она уехала в Палестину. Поселившись в Реховоте, она сразу прекратила писать стихи на русском языке, – те, которые к тому времени уже были созданы, сегодня можно найти только в архивах. Она поставила перед собой цель, и этой целью было – погружение в иврит, до тех его глубин, в которых сможет проснуться вновь ее творчество.
Начался штурм языка. Она читала Танах, вслушивалась в речь малышей на улицах. Для нее наступила пора временного молчания. А в душе, влюбленной в пустынную землю, жила поэзия. Любовь к земле искала выхода – и Рахель поступила в женскую сельскохозяйственную школу и поселилась у озера Кинерет. Здесь прошли ее лучшие дни, которые она потом, будучи прикована к постели, неоднократно вспомнит в своих стихах.
В 1913 году она уехала во Францию, чтобы выучиться на дипломированного агронома. Она мечтала вернуться на свою землю специалистом. Грянувшая война нарушила ее планы. Путь в Палестину был закрыт.
И тогда Рахель направилась в Россию. Там она работала учительницей и писала на русском языке воспоминания о жизни на Кинерете. В 1919 году, на первом же корабле, вышедшем после войны в Палестину, она вернулась домой.
И сразу же дала себя знать болезнь – результат последних трудных и голодных лет. Поселившись в кибуце Дгания, она обнаружила, что не может больше заниматься тяжелым физическим трудом. Она переехала в Иерусалим, затем предприняла последнюю попытку найти себе дело в любимом краю – вернулась в Дганию, чтобы работать воспитательницей в детском саду. Но все сильнее тревожили ее симптомы туберкулеза, и вскоре ей пришлось покинуть свой любимый Кинерет навсегда.
Она жила в Иерусалиме, в Цфате, потом окончательно поселилась в Тель-Авиве. Она фактически была прикована к своей комнате, врачи запретили ей выходить из дому. Изредка она нарушала этот запрет. У нее было много друзей, и она не испытывала одиночества. Но ее тянуло в большой мир! И вот тогда-то и прорвалась плотина вынужденной немоты. Ее стихи начали появляться в 1925 году в приложении к газете «Давар» и вскоре превратились в нем во что-то вроде постоянной рубрики. Их ждали, к ним привыкли. Она переводила на иврит стихи русских поэтов, включая Пушкина, Ахматову. Древний иврит переживал в те времена свою бурную вторую молодость, и еврейское население Палестины буквально холило и лелеяло все явления духа, связанные со своим языком. Стихи же на иврите воспринимались, как лишнее подтверждение его жизненности.
Рахель умерла 16 апреля 1931 года в возрасте сорока лет. Свое поэтическое кредо она изложила в следующих словах: «Мне ясно, что в искусстве поэзии дух этого времени проявляется в простоте выражения. Простое выражение – это выражение самого первого шевеления лирической эмоции, выражение немедленное, то есть сделанное до того, как она успеет прикрыться нарядной шелковой одеждой и золотыми украшениями; выражение, свободное от литературности, затрагивающее сердце своей правдой, овевающее душу свежестью; способное выгравироваться в памяти, чтобы сопровождать нас в повседневной жизни; выражение, которое может внезапно „запеть“ в душе…»
Из сборника «Дополнение»
Странствие души
А. Д. Гордону
Вот закат начался.
Как приход его скор!
Цвет золотой проник в небеса
и на вершины гор.
И почернели поля —
молча лежат.
Будет по ним тропка моя
молча бежать.
Но не позволю судьбе
безраздельно царить.
Буду за свет, за сиянье небес
с радостью благодарить.
«Разве это конец, если видно вдали…»
Разве это конец, если видно вдали,
как туман охраняет намеки чудес, —
зелень яркой травы и сиянье небес —
пока осени дни не пришли.
Подчинюсь приговору, приму этот крах,
ведь алеет закат и сияет рассвет,
и цветы улыбаются мне на тропах
прошлых лет.
«Мы отправились в путь…»
Мы отправились в путь,
был веселым вначале поход.
Мы отправились в путь,
чтобы встретить Царицы приход.
Но один за другим
проходили над нами года,
и один за другим
отставали друзья навсегда.
Ты ведь тоже уйдешь,
заплутавши средь этих путей.
Ты ведь тоже уйдешь, —
я останусь одна в пустоте.
И обманет родник —
в нем воды не окажется вдруг.
И обманет родник —
и тогда я от жажды умру.
Подчинись приговору
Подчинись, заглуши в себе сердца глас,
подчинись приговору и в этот раз.
Не борись.
Подчинись.
Там, на севере, снег покрывает поля,
а под ними весны ожидает земля —
в тишине,
в глубине.
Подчинись, заглуши в себе сердца глас,
уподобься траве, что под снегом спаслась,
видит сны,
ждет весны.
«Лучше память горькую выгнать прочь…»
Лучше память горькую выгнать прочь
и свободу себе вернуть,
отгоревших искр не ловить сквозь ночь,
к подаянью рук не тянуть.
Превратить во Вселенную душу свою,
и пребудет в ней кто-то один,
и опять обновить неразрывный союз
с небесами, с цветеньем долин.
«Полночный вестник был в гостях…»
Полночный вестник был в гостях,
у изголовья встал.
Нет плоти на его костях,
в глазницах – пустота.
И я узнала, что – пора,
и ветхий мост сожжен,
что между Завтра и Вчера
держала длань времен.
Он угрожал, гремела весть
сквозь смех, бросавший в дрожь:
«Последней будет эта песнь,
что ты сейчас поешь!»
«И вот последний отголосок эха стих…»
И вот последний отголосок эха стих,
от всех сокровищ не осталось ни следа,
и обнищало сразу сердце, и грустит
в оковах льда.
Как жить тому, кто забывает о былом,
как превозмочь ему перед грядущим страх?
Его не скроет больше память под крылом,
рассеяв мрак…
«Вот встреча, полувстреча, быстрый взгляд…»
Вот встреча, полувстреча, быстрый взгляд,
вот ты приветствие едва пробормотал, —
и сразу же сметает все подряд
лавина боли, счастья шквал.
И прорвана плотина забытья,
и бури не сдержать, не отдалить,
и на колени опускаюсь я,
и пью, чтоб жажду утолить…
Грушевое дерево
Что такое весна?
Ты проснулся с утра —
и увидел грушу в цветенье.
И давившая прежде на плечи гора
исчезает в одно мгновенье.
Так пойми:
как же вечно грустить о цветке,
том, что осень сгубила давно,
если нынче весна
тебе дарит букет
и подносит прямо в окно?
Эхо
Залману
Там горы к небу поднялись —
в дали прошедших лет.
И с песней я взлетала ввысь,
кричала: «Кто там? Отзовись!» —
И эхо мне в ответ.
Померк тот свет, прошли года,
вершины стерлись те.
но эхо живо, как тогда,
ты крикни, и оно всегда
ответит в пустоте.
Когда беда приходит вдруг,
когда вокруг темно, —
как сохранить хотя бы звук,
хотя бы тень, пожатье рук,
пусть эхо лишь одно!..
В больнице
Мчатся тропы, сияет их белизна.
Что до этого мне, заключенной в палате?
Я стою тихонечко у окна.
Просто плачу.
Спросит врач: «Ты сегодня плакала, да?
Ты хотела увидеть, что там, за горой?»
И я улыбнусь: а ведь он угадал!
И я кивну головой.
«Возьми в свои руки руку мою…»
Возьми в свои руки руку мою
с любовью брата.
Мы оба знали: простреленному кораблю
нет к родным берегам возврата.
Единственный, я внимаю тебе,
сними кручину.
Мы оба знали: родных небес
не увидеть блудному сыну.
Бессонной ночью
А бессонной ночью – на сердце лед,
а бессонной ночью – ужасен гнет.
Протянуть ли руку – порвать ли нить?
Отступить?
А наутро – свет.
он на крыльях мчит,
и тихонько он
мне в окно стучит.
Не тяну я руку, не рву я нить.
Сердце!
Дай мне повременить!
«Да, я такая…»
Да, я такая:
проста без затей,
мысли мои тихи.
Люблю тишину,
и глаза детей,
и Франсиса Жамма стихи.
Был пурпур мне ближе других цветов,
я жила среди горных вершин,
я была своей средь больших ветров
и своей – средь орлов больших.
Да, это было,
но это – ушло.
Меняются времена.
Душа носилась на крыльях орлов,
а нынче меня не узнать…
В пути
И вновь простор полей, и ветер вешний,
шаг невесом.
Так может, этот плен и этот ад кромешный —
лишь страшный сон?
Но ведь тогда и память об отрадах
и о дарах,
что узников утешить были рады,
скользнет во мрак?
Так пусть кошмар и ад не гасят пламя
еще чуть-чуть,
чтоб этот малый свет не смог с тенями
прочь ускользнуть!..
«Итак – конец и этим кандалам…»
Итак – конец и этим кандалам.
Их прежде не брала любая сила —
теперь же скука их перепилила.
Итак, свобода. Как я к ней рвалась,
ее боялась…
Сердце же, однако,
не радо,
чтобы не сказать – готово плакать…
Его жена
Как ей просто его величать
его именем средь бела дня!
Ну, а я привыкла молчать,
чтобы голос не выдал меня.
Как ей просто шагать по земле
рядом с ним
ясным днем!
Ну, а я пробираюсь во мгле
и тайком.
Есть кольцо золотое у ней,
и алмазы на нем горят.
Но мои кандалы – тяжелей
во сто крат.
Печальный мотив
Различишь ли зов из своей дали,
различишь ли зов,
как ни страшна даль?
Он рыдает в сердце, в душе болит
и благословляет сквозь все года.
Через мир огромный ведут пути
и, сойдясь на миг, разойтись спешат,
и своей потери не обрести,
и стопы усталой неверен шаг.
Может статься, смерть стоит за дверьми,
и прощальных слез пора подошла,
но тебя – и в самый последний миг
буду ждать, как Рахель ждала.
«Раны пред вами свои обнажать…»
Раны пред вами свои обнажать,
золото горечи – полную чашу! —
на сострадание ваше сменять
и на презрение ваше?
Вам предназначен – презрительный смех.
Силы собрав, проявлю я отвагу
и обозначу границу для всех:
«дальше – ни шагу!»
«Вновь эти строки перед взором предстают…»
Вновь эти строки перед взором предстают:
лист пожелтевший смят,
его чернила, выцветая, создают
былого аромат.
О чары памяти, о властная рука,
касания тепло!
Вот подан знак – и что-то вдруг издалека
вплотную подошло.
«Так нежны, так чудесны объятья твои —…»
Так нежны, так чудесны объятья твои —
убаюкают, грусть унесут.
К лону милой земли приравняю я их,
ибо ужас не властвует тут.
Только женщина я! Как могу я одна?
И лоза, что к вершине ползет, —
без родного ствола ослабеет она
и, как я, на землю падет.
«Пусть слиты губы, но сердца разделены…»
«Мы как два волка плясали на цепи, и это мы называли любовью»
«Поставь меня печатью на сердце своем…»
Пусть слиты губы, но сердца разделены,
сердца терзает страх.
В одних и тех же – волей рока – мы должны
плясать цепях.
Степным волкам лишь слышно, как звенят
их цепи – не дано им различать
молитвы и мольбы: «поставь меня
на сердце, как печать…»
«Уходят силы прочь…»
Уходят силы прочь.
Так постарайся мне помочь,
попробуй мне помочь!
Стань мостиком над пропастью тоски,
над бездной дней,
и постарайся мне помочь,
помочь душе моей.
Стань деревом, ручьем – в краю,
где тени нет и вод.
Попробуй мне помочь!
Ночь длится,
и далек восход.
Стань вестью радостной, лучом в ночи,
стань хлебом из печи!
Моей земле
Ни славословья,
ни возвышенной строки
не посвящала я тебе,
моя земля.
Лишь дуб посажен мной
на берегу реки,
лишь мной протоптана тропа
в твоих полях.
Я знаю, мать моя, —
и в том сомненья нет,
что скромен дар тебе
одной из дочерей:
лишь возглас радости,
когда прольется свет,
лишь слезы скрытые
над бедностью твоей.
Рахель
Наша кровь едина и души,
ее голос во мне поет.
Праматерь Рахель, пастушка,
пасла Лавана скот…
И поэтому дом мне тесен
и город ко мне суров —
никогда не забыть ее песен
для пустынных ветров.
Мне другой хранитель не нужен,
кто-то путь указал мне рукой, —
это память хранит мою душу
и покой.
«Я всем довольна! Теснота…»
Я всем довольна! Теснота
поможет мне мечтать о дали,
и есть у осени цвета
любви и золотой печали.
Стихов прекрасные цветы
взрастают из тоски нетленной,
а золотой песок пустынь
летит с горы Нево священной.
Возмещение
Это слабое тело,
это сердце, что полно печали такой —
станут прахом земным они чуть погодя,
частью почвы, и с нею дождутся дождя
и, смеясь, взлетят высоко.
С благодатным дождем я прорвусь к небесам —
через почву пройду,
стены гроба поправ,
и тогда загляну прямо зною в глаза
я глазами трав.
«Пусть я десять раз сказала: «Хватит…»
Пусть я десять раз сказала: «Хватит»,
десять раз «Свободна!» – прокричала,
но оковы прочность не утратят,
и опять начнется все сначала.
Вновь на сердце длань твоя сожмется, —
и отпустит, дав воспрять надежде.
Сердце затрепещет и забьется —
а потом умолкнет, как и прежде.
«Та, которая следом за мною займет…»
Та, которая следом за мною займет
в твоем сердце чужие покои,
и насытится горечью, сладкой как мед,
едкой сладостью – следом за мною,
та, другая —
заставит меня позабыть?
Или все ж прибежишь впопыхах,
чтоб опять теребить
этой горечи нить,
что в моих вплетена стихах?
Михаль
«И полюбила Михаль, дочь Саула, Давида… – и презрела его в сердце своем»
О Михаль, ты сестра мне —
ведь связь поколений крепка,
и еще виноградник
полынью сухой не зарос,
и на платье твоем
не поблек еще пурпур полос,
золотые браслеты твои
мне звенят сквозь века.
Не однажды я видела,
как ты стоишь у окна,
и свободу и нежность
твои отражают черты.
О Михаль, о сестра,
я ведь тоже грустна, как и ты,
и, как ты,
на презренье к любимому осуждена.
«Только стук дверей, только лязг замка —…»
Только стук дверей, только лязг замка —
и стихают шаги в ночи.
И к чему мой зов, и к чему тоска,
если ты их не различишь?
Так поставь же, гордость, на сердце знак,
горечь, душу мою залей,
потому что я одинока так,
как слепец среди площадей.
«Все я вам поведала теперь…»
Все я вам поведала теперь,
распахнула дверь.
В комнатах бродили чужаки,
указаньям следуя руки:
«Тут – пустые чаянья и месть,
а покой отчаяния – здесь.
Это – смотрит из угла
гордость, что растоптана была».
И случилось так:
ты был с ними, мой родной чужак.
Посмотрел, как все, и вышел прочь.
Я – в углу. Настала ночь.
«Вдруг», – мелькает мысль в тиши ночной, —
ничего и не было со мной?»