Ивушка неплакучая — страница 106 из 112

редседатель колхоза, Мария повернулась к Федченкову, прямо и холодновато глянула на него. Бледнея, сказала почти жестоко: — А ты, милок, подумал, кто я есть такая, прежде чем свататься? Знаешь, какая молва про меня идет по всему Завидову?.. Дошли до тебя ай нет эти слухи?

— Дошли, — сказал он спокойно.

— Ну что, поверил?

— Нет.

— Зря… Лучше бы уж поверил. — Мария смотрела на него так, что не всякий выдержал бы этот ее холодный, пронизывающий взгляд. Но Федченков выдержал. Сказал еще спокойнее и тверже:

— Если б и поверил. Это ничего бы не изменило, Мария. Ты мне нужна. Очень. Я люблю тебя.

— Когда переедешь? — спросила она, отвернувшись, чтобы он не видел ее слез, уже бурно подымавшихся в груди.

— Хоть сейчас.

31

По какому-то жестокому закону равновесия, что ли, но счастье, как и несчастье людей, всегда идут рука об руку. Всего один месяц прошел с того дня, как трое переселившихся в Завидово малышей расстались со своим полусиротством и нашли кров, пищу и ласку в пяти стенах Марьиной избы, в небывало короткий срок решительно преобразившейся от прикосновения сильной мужской руки. Однако в тот же срок, в одну роковую минуту, осиротело сразу трое завидовских ребятишек. Случилось это где-то посередине августа, в первый день открытия охотничьего сезона на водоплавающую птицу, когда Завидовский лес с его бесчисленными болотами и старицами подвергается опустошительному нашествию городских, отлично оснащенных и новейшим оружием истребления, и быстроногим моторным транспортом «любителей», когда с темного до темного подымается такая пальба, что непосвященное ухо могло бы принять за настоящее военное сражение; в тот день, когда сытые, здоровые, образованные человеки, натянув до самого жирненького пупка голенища резиновых сапог, принюхиваются вонючими ноздрями двустволок к каждому кубическому сантиметру лесного пространства с натренированной готовностью спустить оба курка в мгновение, когда в этом кубическом сантиметре мелькнет крыло обезумевшей от ужаса несчастной птицы, провинившейся одним лишь тем, что человекам надобно от времени до времени потешить в себе пробудившегося зверя; ежели в доисторические времена охота составляла для них источник жизни, биологического существования, то теперь — источник сомнительного наслаждения, потому как на обеденном столе нашлись бы припасы и без убиенного чирка…

Павел Угрюмов, передав свой «Кировец» напарнику, спустился от Правикова пруда в село, выпросил у бессменного с времен коллективизации конюха Василия Николаевича свободную кобылу, запряг ее в рыдванку и, не заезжая домой, отправился в лес, вспомнив накануне, что дрова у них кончались, а жена собиралась «спроворить баньку» и для мужа, и для детишек. Узкой, заросшей высоченной травой дорогой выбрался поближе к Лебяжьему озеру, по берегам которого простирали свои высохшие, кривые руки-сучья вязы и карагачи, оказавшиеся единственною жертвой невесть откуда нагрянувшей, неизвестной местным жителям лесной хвори. Пилить этот сухостой никому не возбранялось, тут уж Архип Архипович сам готов поставить поллитровку, чтобы односельчане поскорее освободили его зеленое хозяйство от этих зачумленных мертвецов, которые вполне могут быть носителями и рассадниками новых болезней. Павел знал про то, а потому, отправляясь в лес, не испрашивал у Колымаги специального разрешения. Гремевшие где-то рядом ружейные выстрелы не очень смущали его, потому как привык к ним; всякий год это повторялось, и завидовцам ничего не оставалось, кроме того, как покорно и безропотно ожидать конца этого узаконенного разгула не самых светлых человеческих страстей. Великолепно отточенным тем же конюхом топором Угрюмов-младший валил не шибко толстые дерева, не спеша освобождал стволы от сучьев, укорачивал их, сообразуясь с размером рыдванки; потихоньку насвистывая, укладывал в возок, согнутою рукой смахивая со лба пот. И, наверное, не успел ощутить боли, когда целый заряд дроби вошел ему сзади под левую лопатку. Стоял он в момент выстрела на возу, поправлял там дрова, на которые и упал навзничь. Так и принесла его в Завидово испугавшаяся лошадь…

Судебно-медицинская экспертиза искромсала тело молодого мужика, отыскала в нем несколько дробинок, сравнила их с дробинками, какие были и вообще бывают у охотников в этот сезон, — нашла, что Угрюмов повстречался с чьим-то случайным, шальным выстрелом, что преднамеренного убийства тут нету, что повинна в этой смерти собственная неосторожность Павла, что ему не следовало бы выезжать в лес, да еще к болотам, в такой день. На том дело и окончилось.

В Завидове на трех сирот стало больше. Павла похоронили рядом с матерью, Аграфеной Ивановной, совсем недавно переселившейся за село, где находят вечный свой покой коренные завидовцы. Незадолго до смерти, воспользовавшись очередным приездом Сергея Ветлугина, она заманила его в свою избу, укрылась в горнице, предварительно удалив оттуда младшую дочь Катю, и, строгая, совершенно спокойно спросила:

— Ты был на Гришиных-то похоронах аль слышал, можа? Мне знать надо…

— Сам хоронил, тетя Груня. В землю опускал…

— Ну, ну, Сереженька. А теперь ступай. Иди, милый…

Разговор этот был накануне Серегиного отъезда. А тремя днями позже Аграфена Ивановна преставилась. Умерла тихо, не хворая, — просто прилегла на старой широкой лавке, на которой любила подремать, повернулась лицом к стенке и заснула навсегда.

Теперь женщины, глядя, как мужики оправляют лопатами свежую могилу ее «младшенького», говорили с печальным удовлетворением:

— Хорошо, что не дожила до этого часа. Каково бы ей…

— Совсем бы с ума сошла. С ней и без того что-то творилось такое… Цельными днями просиживала на завалинке, и слова, бывало, из нее не выжмешь… Отмаялась, сердешная, прибрал Бог вовремя, а то бы… Как теперя Левонтий-то?.. Как без нее?.. И без сына?

— Дочь при нем младшая, Катя, да невестка с внуками. Для них подержится, можа, пяток лет…

Разошлись и, как уж водится, погрузились в житейские свои заботы. О Павле какое-то время вспоминали, особенно трактористы, когда проезжали недалеко от того места, где когда-то была воронка от бомбы, та самая воронка, которую сровнял с землей, ликвидировал бульдозером Угрюмов-младший. Четырехлетний, средний его сынишка, копошившийся на задах, за плетнем, и случайно наткнувшийся на ржавый, некогда захороненный его батькой осколок, мог бы тоже вспомнить в эту минуту об отце, но для этого он не видел и не мог видеть никакой связи. Подержал ржавую и колючую железку в ладони, а потом запустил ею в сороку, нацелившуюся было на куриное гнездо.

А спустя полгода случилось вот что.

К участковому милиционеру постучался ранним утром, а затем вошел в избу небритый одноглазый человек.

— Епифан Матвеевич?.. Дядя Пишка!.. Что так рано? — спрашивал лейтенант, вовсе даже не похожий на лейтенанта в застегнутых на одну пуговицу кальсонах и короткой, не прикрывавшей пуза, исподней рубашке. Повернувшись к раннему гостю спиной, он поспешно натягивал синие диагоналевые брюки. — Случилось что?..

— Случилось… — хрипло, с клекотом выдавил из себя Пишка. — Заводи свой мотоцикл и вези меня в Краснокалиновск, в милицию…

— Зачем это? — спросил хозяин, одергивая на ладной своей фигуре китель.

— Это ведь… это, Алеша, товарищ лейтенант… — давился трудными словами Епифан Курдюков, — это я… я убил Павлушку Угрюмова…

В рассветных сумерках по одной из пустынных улиц Завидова протарахтел мотоцикл. Никто на него не обратил ни малейшего внимания. Одна, пожалуй, лишь Штопалиха, страдающая бессонницей, проводила его сердитым старческим вздохом:

— Носит их нечистый, расплодили этих погремушек… Ох, господи, господи, и за что такая напасть!..

Тишка дозоревал в своей постели, по-ребячьи причмокивая толстыми губами; с угла его рта на подушку тянулась прозрачная слюна; голова его покойно лежала на парализованной, не чувствующей боли руке. Ни ухом, ни рылом, как сказал бы Максим Паклёников, Тишка не ведал, что вчерашний его разговор с Пишкою подвигнет последнего на страшное признание. Неизвестно почему, но речь зашла о давней облаве на волков, во время которой охотники случайно наткнулись на дезертира, коим, по несчастью, оказался Пишка. И вот теперь он спросил:

— Случайно, говоришь?

— Знамо дело, случайно, — спокойно подтвердил Тишка. — Сдоньжили нас тогда бирюки, спасу от них никакого не было. Средь бела дня, прямо у дворов, резали телят и ярчонок… Вот мы и уговорились устроить облаву на волчишек…

— А можа, покойник Павлушка Угрюмов навел вас на мой след? — осторожно выпытывал Пишка.

— Да что ты, ни в коем разе! — решительно возразил Тишка. — Говорю тебе, сами мы сговорились, потому как житья от бирюков не стало… — Тишка оборвал свою речь, поскольку был напуган мгновенно изменившимся лицом Епифана: щеки на этом лице дергались, губы припадочно посинели, глаз метался туда-сюда, будто искал и не находил укрытия.

Наскоро распрощались, Тишка лишь первые минуты скреб у себя в затылке, усиливаясь понять, что же могло произойти с Пишкою, отчего это он вдруг «помушнел», сменился с лица, но стоило Непряхину повстречаться со словоохотливым старым почтальоном, как он сейчас же забыл и про Пишку, и про его внезапную угрюмость.

Епифана Курдюкова судили выездным судом на открытых заседаниях в новом клубе села Завидова. Обвинительную речь произнес знакомый уже нам прокурор, который был в тот день не в духе, потому что утром его пригласил в райком Владимир Кустовец и в не слишком осторожной форме намекнул служителю Фемиды об уходе на пенсию. Прокурор же считал, что ему рано подавать в отставку, что только к шестидесяти годам он и обрел настоящую форму, познав все тонкости, извивы и нюансы юриспруденции. Он говорил свою исполненную гневного благородного пафоса речь, но пылающий его взор почему-то не пронзал, как должно было бы быть, подсудимого, а воткнулся в сидящую в первом ряду Федосью Угрюмову, будто она была повинна в том, что погиб ее брат Павел, а заодно и в том, что прокурор в скором времени должен уйти на пенсию. Сама же Феня не слышала прокуроровой речи: тщательно выверенная, с искусно вмонтированными в нее эмоциональными взрывами, она не задевала ее души, летела и мимо ушей, и мимо сердца. Феня глядела только на Пишку, и скорее скорбными, недоумевающими, чем ненавидящими глазами.