Ивушка неплакучая — страница 41 из 112

Никто не мешал этим двум, понимали, что идет спор, и притом не шуточный, так что впутываться в него не след.

Между тем Настя уже принахмурилась, приглушила голос:

Ягодиночка на фронте,

Пули черные летят,

Неужели сероглазого

В земельку повалят?

Притуманилась и Маша, вмиг подстроилась под юную свою подругу:

Сероглазого убили

Из винтовки боевой.

Он лежит в сырой земелюшке,

Не думает домой…

Видя, что Катерина Ступкина опять поднесла к глазам угол платка, Настя широко улыбнулась, вихрем пронеслась по кругу, запела:

Мой миленок на войне

Управляет ротою.

А я тоже не гуляю,

На быке работаю.

Подхватилась Маша:

Заменила тракториста —

Стала тракторы водить.

Неужели гармониста

Не сумею заменить? —

и, не дав подключиться Насте, изогнулась, приблизилась к Архипу Колымаге, дерзко выкрикивая:

Ты не стукай и не брякай,

Ягодинка, не пущу.

Для посылочки солдатикам

Перчаточки вяжу.

Не обращая внимания на Антонину, метнулась к Тишке, приподняла ладонью острый его подбородок, запела прямо в лицо ему:

Ой, война, война, война,

Она меня обидела:

Она заставила любить

Кого я ненавидела.

— С ума сошла баба, — тихо молвила Катерина.

Весь путь до районного центра его руководители проехали молча, и, лишь прощаясь у исполкома с Натальей Петровной, Знобин сказал, отвечая каким-то своим, очевидно, всю дорогу занимавшим его мыслям:

— Дурак он, дурак!

— Кто? — не поняла Наталья Петровна.

— Гитлер. Кто ж еще!


Под утро Маша Соловьева осталась в своем доме одна. Машинально, механически как-то прибрала в горнице, разобрала постель, легла, но сон не шел к ней. Глядела в потолок, думала: «Догулялась, милая!» Глаза ее были мокры, но не от рыданий, а от сильной рвоты: теперь она уже была совершенно уверена в том, что понесла.

«Ах, не все ли равно!» — решила она и потянула на лицо теплое стеганое одеяло, когда услышала тихий двукратный стук в окошко. Нет, то был стук не ее дружков-ухажеров. Так стучать мог только один человек.

— Все, — тяжко обронила Маша в тревожную тишину и, вмиг раздавленная чем-то неимоверно тяжелым, села на кровати, свесила босые, не чувствующие холода ноги. Спросила больным голосом: — Кто там?

— Это я, Федор. Открывай, Маша!

— Все, — снова вырвалось у нее.

19

Войска, участвовавшие в разгроме немцев под Сталинградом, отводились в ближние тылы на отдых и переформирование. Случилось так, что дивизия, где служил гвардии старший сержант Григорий Угрюмов, была дислоцирована в их районе, а стрелковый полк, в состав которого входила минометная рота, расквартирован в Завидове. Если бы неделю назад там, в заснеженной балке Караватка, откуда расчет Гриши обстреливал последние рубежи окруженного врага, кто-то сказал бы старшему сержанту, что буквально на днях тот окажется дома, то он посмотрел бы на такого человека, как на сумасшедшего. Между тем чудо свершилось: живой и невредимый, Гриша стоит сейчас в своей бане и яростно нахлестывает дубовым веником распаренное, красное тело своего взводного — лейтенанта Мищенко. Да, да, того самого Сеньки Мищенко, из-за которого понес когда-то тяжкий сердечный урон приятель Гриши — Серега. Душевные раны, как известно, зарубцовываются медленно, они долго еще мучили Серегу и попритихли лишь тогда, когда — уже на фронте — он узнал от самого Сеньки о том, что и у него не сладилось с Леной: непостоянная, она вскорости влюбилась в преподавателя литературы и вышла за него замуж. Гриша парил Мищенко и — в какой уж раз! — дивился тому, что казавшаяся когда-то непомерно большой голова Сеньки была теперь совершенно нормальной относительно его сильно вытянувшегося, на редкость стройного тела. Нагнетая сухой, накаленный воздух, веник часто взлетал и опускался; лейтенант просил уж пощады, а снизу бойцы из Гришиного расчета поддавали еще и словесного жару:

— Хорошенько, хорошенько его, товарищ старший сержант!

— Вдарь, вдарь, Гриша! В бане все равны!

— Тут знаков различия нету!

— Ежели к тебе, Андрюха, приглядеться, то такое различие приметишь!..

Тугая завеса пара качнулась от дружного хохота. Андрюха, наводчик миномета, не остался, однако, в долгу. Отпарировал мгновенно под новый взрыв смеха:

— Ну и тебя, Алеша, бог не обидел!

Лейтенант Мищенко улучил момент, соскользнул с полки, выскочил в предбанник и чуть было не сшиб с ног Феню, принесшую как раз два ведра холодной воды для них. Лейтенант мигом повернул обратно, но Феня успела-таки плеснуть на его спину несколько ледяных капель. Сенька заорал благим матом, а дежурившая около бани и ревниво охранявшая моющихся Аграфена Ивановна сказала осуждающе:

— Уйди оттуда, бесстыдница!

— Разве я знала, что его вынесет нелегкая, — сказала Феня, выходя из предбанника и направляясь к курящейся на речке проруби. Мать поглядела ей вслед и вздохнула. Должно быть, от глаз ее не укрылось странное оживление, охватившее Феню сразу же после того, как Гриша привел к ним на постой своего командира. Удивило, встревожило, даже испугало Аграфену Ивановну то, что Феня отдала лейтенанту, при горячей поддержке Гриши, свою кровать, а себе постелила за голландкой, на сундуке. Глянув раз и другой то на дочь, то на молодого красивого офицера, Аграфена Ивановна почувствовала, как что-то больно ворохнулось у нее внутри, потом долго и томительно заныло под ложечкой. «Быть беде», — решила она и тотчас же приняла некоторые защитительные, очень необходимые, с ее точки зрения, меры. Во-первых, попросила командира, чтобы он разрешил ее сыну ночевать дома, а не в клубе, где размещалась их минометная рота, а во-вторых, и это было главным, поставила железную Гришину койку в горнице, там, где была и Фенина кровать. Сделала она все это после того, конечно, как вволю наплакалась от нежданной и потому еще более великой радости, после того как подскребла в доме все, что можно было, и досыта накормила не только сына, но и всех оказавшихся на ту минуту рядом его товарищей, за общий стол Павлика, Катю и Филиппа не посадила («чтоб не шмыгали там носами!»), а сунула им блюдо похлебки прямо на печь, допустив при этом непростительную промашку: зажав бутылочное горло пальцем, хотела, как делала не первый уж раз, уронить самую малую каплю подсолнечного масла, да не приметила, как подкрался Павлик и подтолкнул, будто нечаянно, ее под локоть, и большая-пребольшая капелюха золотисто и весело расплылась в посудине; Павлик был немедленно пожалован звонким подзатыльником, но масла-то не воротишь, а ведь этакую толику Аграфена Ивановна могла бы растянуть на несколько дней — вот какую шутку отмочил, озорник! Сидящие за столом и оживленно разговаривающие солдаты не догадывались об этом происшествии, и это было уже хорошо. Аграфена Ивановна быстро вернулась к столу и заговорила певуче, ласково:

— Угощайтесь, родненькие. Чем уж богаты…

— Что вы, хозяюшка, нам и во сне-то не снилось такое! — отозвался красивый лейтенант и опять бросил короткий взгляд на стоявшую в дверях своей горницы Феню. Смутился, но затем опять, уже помимо своей воли, глянул на молодую улыбающуюся женщину. Феня нахмурилась, заторопилась:

— Ну, я пойду баню затоплю. Гриша, вы б дровец мне…

После бани минометчики из Гришиного расчета ушли на ужин в расположение своей роты, они еще издали увидели возле клуба полевую походную кухню, а рядом с ней — знакомого повара. Лейтенант Мищенко и Гриша пошли в избу, где их поджидал самовар, водруженный Аграфеной Ивановной посреди стола в окружении припасов, входивших в офицерский доппаек взводного: несколько кусков настоящего рафинада, пачка галет, банка тушеной говядины, уже раскрытая, сокрушительно пахнущая разваренным мясом, лавровым листом и перцем. Чтоб не искушать судьбу, Павлик, в последний раз втянув в себя этот запах, ушел на улицу и присоединился там к мужикам и старикам, толпившимся с вениками под мышкой у бани и ожидавшим своей очереди. Тут были Тишка, Тихан Зотыч, Максим Паклёников, а в самой бане мылись и парились дядя Коля, Апрель, Архип Колымага, их, видать, пропустили вне очереди; хоть и не бог весть какую, но каждый из них представлял собою власть: один — председатель артели, второй — огородный бригадир, третий — лесник, важнее-то его должности по нынешним временам на селе и не сыщешь. Павлик был убежден в том, что вся эта компания окажется, и очень даже скоро, в их избе и баня для них не больше как предлог для того, чтобы иметь подходящую возможность заглянуть в дом Угрюмовых и разделить с его обитателями радость встречи с сыном и братом. Может случиться и так, что кто-то из них и вовсе не войдет в баню, а вот только постоит тут так, для блезиру, выждет момент, кинет веник в предбанник и — была не была! — решительно направится к дверям угрюмовского дома. С Павликом заговорили необычайно приветливо:

— Ишь как ты вымахал, Павлуша! Прямо орел!

— Ты уж старшего брательника догоняешь. Ну и ну!

— Как там Григорий? Мать, поди, не наглядится.

— Медалей-то много у него?

— Две! — с гордостью ответил Павлик.

— Две! — ахнули мужики. — Мать честная, две!

— Пойдем-ка, сынок, я тебя попарю.

— Я сам, — сказал Павлик и независимой, по-мужски солидной походкой направился к предбаннику.

После бани мужики не сразу вошли в дом. Задержались в сенях и отдались во власть воспоминаний. Вспоминая, оживленно переговаривались. Говорили громко, так, чтобы их непременно услыхали в избе. Первым завел Апрель:

— Что говорить про Левонтия, Гришиного-то батьку? Не мужик, а золото!

— И до чего простой! Бывало, идешь мимо, а он откроет фортку, кликнет: «Максим Савельич, заглянул бы на час, первачок у меня, ночесь нагнал — ну прямо как фабричный, чистый как слеза!»