— Иван Васильевич, они бросили бомбу на роддом. На всех. Иван Васильевич, что же это? Где Коля?
— Люба! — крикнул Щербатов, стоя в машине и не слыша своего голоса, потому что над ними проходили немецкие самолёты и рёв их моторов глушил все. — Беги туда. Вон — бомбоубежище. Я скажу Коле, где вы. Он сам показал ей рукой, куда бежать, и она послушно побежала. На короткий миг возникла она в тёмном проёме дверей — в больничном коротком халате, босая с ребёнком впереди себя, — и там взлетел взрыв. На том месте, куда успела она ступить. И не было уже ничего, только дымилась воронка. Единственный след, оставшийся от них на земле, — был след её босых ног на булыжнике мостовой, маленькие кровавые следы: она босиком бежала по стеклу. Зная, что уже ничем нельзя помочь, Щербатов все же шёл туда. За ним тенью шёл его адъютант. И тут возник новый звук. Стремительный, врезающийся, острый, он нёсся с неба.
— Товарищ генерал! Весь напрягаясь под визгом летящих сверху бомб, адъютант стоял перед ним, протягивая чистый платок и что-то говорил, со страхом указывая ему на лицо. Щербатов строго посмотрел на платок в руке адъютанта. Полуоглушенный взрывом, он плохо слышал, плохо соображал. Он увидел кровь у себя на рукаве и опять оглянулся на дом, к которому только что бежала Люба Петренко. Улица вдоль была пуста. Все, что только что бежало и металось, — исчезло, распластанное под этим свистящим, в душу нацеленным, острым визгом бомб. Щербатов стоял посреди улицы, глядя вверх. Самолёты кружились над вокзалом, низко проходили над крышами домов, сбрасывали бомбы и снова заходили на круг, планомерно и методично. Они кружились в чистом небе, освещённые снизу восходящим солнцем, и никто по ним не стрелял. Ни один зенитный разрыв не встревожил их. А там, в районе вокзала, стоял отдельный зенитный дивизион, Щербатов знал это. Он вскочил на подножку машины, рукой держась за дверцу, крикнул шофёру:
— Давай туда! Скорей! Когда он примчался к зенитчикам, вокзал уже горел. И горел на путях пассажирский поезд, только что прибывший из Москвы. Но то, что он увидел рядом с вокзалом, было ещё страшней. Он увидел целые, приведённые к бою зенитные орудия и ни одной воронки вблизи них. Расчёты стояли у расчехлённых орудий, смотрели в небо и не стреляли.
— Командира дивизиона ко мне! К нему выскочил майор. Щербатов смотрел на него онемев.
— Ты… ты — живой? И не стреляешь? Майор только вытягивался перед ним. А над ними в дыму носились немецкие самолёты и бомбили, и гонялись за людьми, хлынувшими от вагонов в поле.
— Товарищ генерал, мне приказ… Мне приказано не стрелять! Не отвечать на провокацию! Не владея собой, Щербатов потянулся за пистолетом. В этот момент он не думал, не способен был думать о том, что перед ним стоит не виновник, а результат — бледный, изо всех сил тянущийся по стойке «смирно» майор, готовый вот так принять смерть, но уже не способный понимать что-либо. Когда сбили первый самолёт и привели выбросившихся на парашютах лётчиков, Щербатов здесь же, на батарее, допросил их. И старший из лётчиков, с обгорелыми волосами, в прожжённом до тела обмундировании, на вопрос, почему они не бомбили зенитные орудия, сказал, презрительно усмехнувшись в глаза:
— Мы знали, что им дан приказ не стрелять. А после, уже в окружении, Щербатов своими глазами прочёл директиву наркома обороны. В ней среди прочего приказывалось: «1. Войскам всеми силами и средствами обрушиться на вражеские силы и уничтожить их в районах, где они нарушили советскую границу. Впредь до особого распоряжения наземным войскам границу не переходить». Далеко позади отпылала граница. Только колонны пленных и встречно на восток идущая немецкая техника пересекали теперь её. И Щербатова поразили эти слова: «Впредь до особого распоряжения наземным войскам границу не переходить». Неужели ещё в тот момент не поняли всего. Там, в директиве, был и такой пункт: «Разведывательной и боевой авиации установить места сосредоточения авиации противника и группировку его наземных войск. Мощными ударами бомбардировочной и штурмовой авиации уничтожить авиацию на аэродромах противника и разбомбить основные группировки его наземных войск…» Но уже не было самолётов, способных выполнить это. Они погибли под бомбами на своих аэродромах, не успев взлететь, и раньше, чем был подписан для них этот приказ. Щербатов прочёл эту директиву много дней спустя, потому что 22 июня в 7 часов утра, когда она была отдана, уже не существовало средств связи, чтобы передать её войскам. Её случайно нашли в лесу, в бумагах разбомблённого штаба, в зеленом сундучке, на котором, словно закрыв его своим телом, лежал убитый офицер.
ГЛАВА X
В тот час, когда приказано было корпусу стать в оборону и ждать, судьбы многих сотен и тысяч людей были решены. Жизнь их могла бы пойти одним путем, но слово было сказано, решение принято, и с этого момента им предстоял иной путь, иная судьба. Однако сами люди, чьи судьбы непоправимо переменились в этот час, ничего об этом не знали и еще не чувствовали. И даже те из них, кто видел, как ранним утром командир дивизи Тройников уехал к командиру корпуса, а после возвратился оттуда злой, даже они не видели связи между этой поездкой и своей дальнейшей судьбой. Они были заняты своими заботами, радовались успеху, и летнее утро оставалось для них летним утром, а тишина была просто тишиной, в ней еще не чувствовалось тревоги. И для Гончарова ничего в это утро не переменилось. Закусив в зубах пшеничный колосок, он шел полем к себе на огневые позиции и думал о Наде, о том, как она сказала: «Ой, товарищ старший лейтенант, так напугали, прямо слова сказать не могу». Шел и улыбался. Было с утра жарко и сухо, и в хлебах, стоявших ему по грудь, в безветрии и духоте, гимнастерка прилипла к спине. С выцветшего желтоватого неба солнце светило сквозь мглицу. Изредка у немцев бухало орудие. Гончаров на слух провожал невидимый полет снаряда, потом из спелого, блестящего соломой поля взлетало грязное облако дыма и земли и долго стояло над хлебами, росло, не колышимое ветром. А за ним текла, струилась в прозрачных волнах плоская даль, словно это хлеба бесцветно дымились, вот-вот готовые вспыхнуть под солнцем. Но когда с полдороги Гончаров свернул в березовый лес, сразу будто в другой мир попал. Тут еще только просыпалось утро, сырое и сумеречное. Пока он шел, мелькая за деревьями, выскакивая из-за стволов, блестело в мокрой листве солнце, и вызревшая трава под ним матово дымилась холодной росой. Мелкие семена налипали Гончарову на голенища, а позади по распрямляющейся траве тек за сапогами сочный зеленый след. В кустах, среди которых, моя корни, тек мелкий ручей, Гончаров напился, ополоснул горячее лицо и уже подымался, упершись в землю ладонями, когда заметил в ручье бритву. Кем-то оброненная, она лежала, раскрывшись, на камнях под водой и в преломленном, попавшем на нее луче солнца блестела сквозь воду. Радуясь неожиданной удаче, Гончаров ступил в ручей — вода сразу же замутилась от поднявшегося со дна черноземного ила, — поднял бритву. Стоя обеими ногами в воде, сквозь кожу сапог чувствуя родниковый холод и напор струи, он рассматривал блестевшее на солнце мокрое лезвие, раскрывая и складывая его. Бритва была наша, обронена недавно: она еще не успела заржаветь. Вдруг Гончаров почувствовал какое-то беспокойство и обернулся. Словно на него смотрели из леса. Но все было спокойно. Над ручьем в сырой тени кустов звенели потревоженные комары. Только подувший ветер донес запах падали. Наверное, где-то поблизостж лежала убитая лошадь. Гончаров перебрел ручей, впереди деревья редели, за ними была поляна, освещенная солнцем, и внезапно за стволами берез он увидел машину. Наша, крытая санитарная машина стояла, воткнувшись радиатором в кусты, один бок ее и стекло кабины с одной стороны блестели на солнце. И он опять, еще сильней почувствовал смутное беспокойство. Во всем была неподвижность, особенно в этой брошенной машине, начавшей уже зарастать. Она стояла в высокой траве, нигде вокруг нее не было видно следов, и трава росла выше подножек. Гончаров осторожно обошел ее. Задние дверцы с разомкнувшимися половинками красного креста были открыты, между ними на нитях паук распял паутину. Вся в мельчайшей росной пыли, она блестела на солнце, а из глубины, из сумрака, с цинкового пола мученической улыбкой скалились белые зубы на распухшем черном лице. И тяжкий густой, разящий дух шел из-под прокаленной солнцем металлической крыши так, что Гончаров отступил, задержав дыхание. Он едва не споткнулся о другой труп, лежащий в траве. Это был молодой светловолосый красноармеец. Он лежал ничком, кто-то уже лежачему с близкого расстояния выстрелил ему в спину между лопаток, пригвоздив к эемле. Края гимнастерки вокруг раны были обожжены и присохли к спине. Так он и застыл в последнем усилии, пытаясь ползти. И только тут Гончаров увидел, что по всей поляне лежат убитые. Уже поднялась и сомкнулась трава, но реденькая была она над ними. Гончаров шел от одного к другому, как по следу. Посреди поляны лежал капитан в одном хромовом сапоге, натянутом на сильную напряженную икру. Другая нога, перебитая выше колена, вся в бинтах, как в валенке, была неестественно вывернута в сторону от туловища пяткой вверх, из бинтов торчали осколки сломанной деревянной шины. Его волокли за раненую ногу, и по траве, размотавшись, протянулся бинт, белый, в кровяных пятнах. С желтого мертвого лица властно хмурились густые брови, и весь он как бы силился встать. А рядом — почти мальчик, стриженный под машинку, голый по пояс и босой, всей грудью, руками, лицом приласкался к нагретой солнцем земле, будто спал. Между пальцами его босых ног пробилась трава, придавленный боком кустик земляники криво тянулся вверх, и на нем, рядом с мертвым телом, краснели темные перезревшие ягоды. Не колышимая ветром, блестела трава на солнце, круг синего неба смотрел сверху, как в колодец, жужжали пчелы над мокрыми от росы цветами. И Гончаров вдруг услышал особенную тишину над этой поляной, полной солнца и света. Тишину смерти. Словно на миг своими глазами увидел вымерший мир. И так же светило солнце и тянулась трава к свету, Но пустота и вечный покой были в этом сияющ