Июнь — страница 11 из 23

— Буров, ты? Отставить огонь!

— Как отставить?

— А так. Эта агитация для нас, как об стенку горох. Боеприпасы ж надо экономить.

— Болтают-то что, поганцы…

— Нехай их! А у нас на счету каждый патрон. Заявляю это ответственно как старшина заставы… Станкачи убитые?

— Убитые. Федя Лобанов давеча умер…

— Золотой был парень… Танк ты зажег?

— Да.

— Герой! Проси, чего желаешь.

— Водички бы.

— На, пей. Заслужил. — Дударев протянул баклагу. — Пей и внимай: иди к себе, за пулеметом буду я… Командуй отделением!

— От отделения рожки да ножки…

— Все одно командуй! И сам воюй!

Буров прикрыл лицо Феди фуражкой, наводчика — носовым платком и поплелся по траншее.

Не прошел и десятка шагов, как в воздухе зашуршали снаряды, рванули позади и сбоку. Все повторялось: снаряды и мины падали вокруг, вздымали столбы пламени, дыма, земли; фукали осколки, по ушам дубасил грохот. Траншею толкало и трясло. После артобстрела немцы пойдут в атаку.

Буров пробирался по траншее, и грохотание нависало над ним, как крыша, которая не спасает, а губит. При близких разрывах пригибался или приникал к стенке. В окопах так же приникающие к стенам, съежившиеся пограничники — пережить бы обстрел.

Буров еще не добрался до своей ячейки, когда услышал нарастающий танковый рев. Он выглянул из хода сообщения: по полю двигался танк, стреляя с ходу, за ним бежала пехота. Снайперы-пограничники били по смотровой щели, однако танк не останавливался. Кто-то — в дыму не разобрать — высунулся по пояс из окопа, швырнул связку гранат. Она разорвалась, не долетев до танка. Он неудержимо надвигался на траншею. Переехал через нее. И тогда связку вслед машине метнул Кульбицкий. Был он без гимнастерки, нательная рубаха окровавлена.

Танк вздрогнул, завертелся, из него повалили пламя и дым, заслоняя черно-белый крест на борту. Набежавшие немецкие автоматчики бросали гранаты и спрыгивали в окопы, в траншею. Буров стрелял по немцам, когда они были перед бруствером, а когда растеклись по траншее и ходу сообщения, на какое-то мгновение остолбенел, растерялся.

Он скользнул в траншею и, увидав за изгибом серо-зеленый френч, выстрелил. Немец упал. И тогда Буров снова обрел себя.

У карпухинского окопа он услыхал крики и ругань, побежал туда. Карпухин и рыжий волосатый немец, сцепившись, катались по дну траншеи. Выждав, Буров стукнул немца по голове затыльником автомата. Карпухин встал, свирепо ругаясь.

— Следуй за мной, — сказал Буров.

— Зараза… Бугай… Сволочь… Мать его…

— Кончай. Я впереди, страхуй меня… Артиллерия, чтобы не угодить в своих, перенесла огонь, садила по зданию заставы, по двору. А над всей линией обороны — крики и стоны, стрельба, глухие удары.

Траншейный бой длился минут двадцать. Немцы не устояли, начали выскакивать из траншеи, с боем отходить. Как только отошли к леску, на траншею и на ходы сообщения обрушились снаряды и мины.

Буров привалился к стене окопа, рукавом вытер с лица кровь, свою ли, чужую, не разобрал. Чад, тлен, серная вонь — от термитных снарядов. Не продохнуть.

Появился старшина Дударев.

— Сержант Буров. Политрук приказал оставить внешнюю линию обороны и отойти всем в блокгаузы, к заставе.

— Почему отойти?

— Траншея и окопы порушены, потери личного состава… Протяженность обороны нужно сократить… Отобьем эту атаку — и собирай бойцов судорожно-срочно к заставе…

* * *

Буров вел за собой Карпухина, Лазебникова и еще двух пограничников, кативших «максим». Они отходили последними. Траншея и ход сообщения были завалены земляными глыбами, поэтому пограничники пошли поверху; направляющий — Буров, замыкающий — Дударев. Огибая воронки, в одной из них нашли раненного в голову и обе ноги Шмагина — заполз при артобстреле, — подхватили его под мышки, понесли.

Немцы не стреляли. Репродуктор на радиомашине: «Красные пограничники… Немецкое командование… Прекратить сопротивление…»

Не спадала изнуряющая духота, хотя солнце опустилось к горизонту. Оно было недоброе, густо-алое, словно набухшее кровью. Да, русской крови уже пролито здесь в избытке, и тяжело после этого покидать внешнюю линию обороны. Лучше умереть, нежели отступать. Но политруку виднее. Приказано оттянуться к блокгаузам. А оттуда отходить некуда.

Шмагин жалостно, в забытьи стонал. Карпухин его уговаривал:

— Потерпи, Миша, потерпи, дорогой. Донесем — перевяжем, накормим-напоим…

Миша Шмагин из города Киева, с улицы Большая Подвальная, знаток анекдотов, конфузившийся от того, что мать прикатила проведать тебя, ты вдосталь окропил своей кровью участок, который мы покидаем. Отступать хуже всего. А ты, Миша из Киева, крепись, не помирай.

Во дворе заставы пограничники остановились возле овощехранилища. Из подвала вышел Завьялов, потер лоб, подбородок, сказал:

— Заносите Шмагина… И попрощайтесь с лейтенантом, кончается он…

— Не может быть! — сказал Буров.

— Прощаться по-быстрому, — сказал Завьялов. — Покуда Михайлов в сознании и покуда фашисты позволяют…

Лейтенант Михайлов лежал на соломе, как и прочие раненые. Мигавшая коптилка освещала его сомкнутый, провалившийся рот, бескровные щеки, полуоткрытые глаза, заостренный нос. Политрук прав: не жилец, вот-вот отойдет. Вокруг толпились, кто-то всхлипнул. Заплакать бы и сержанту Бурову, да не выжать слез. Мымра он, Буров, точно — угрюмый, скучный, бесчувственный человек. А уж он ли не симпатизировал начальнику заставы. Но проявить это не смог и не сможет. И Наде симпатизировал, лейтенантовой жинке. А Верка, девчонка, сиротой круглой останется, если уцелеет в своем пионерлагере, — и туда война, должно, заявилась.

Чуть слышно Михайлов прошептал:

— Товарищи…

И больше ничего не сумел произнести. Губы беззвучно подергивались, с хрипом вздымалась грудь под шинелью, которой он был укрыт. Политрук опустился на колени и поцеловал его в лоб. Выпрямился. Постоял. Сказал:

— Хлопцы, по местам.

В подвале было мрачно и скорбно, но Бурову хотелось задержаться, побыть с лейтенантом, еще живым, еще живым! Политрук подтолкнул сержанта к выходу, и он вышел.

Во дворе Буров закурил. Во рту стало горько, как от полыни. Но курево глушит жажду и голод. На западе солнечные лучи пропарывали облако, на востоке небо безоблачно. С востока — канонада, как молотами бьют, а у них тихо, не угомонились ли немцы? Хорошо бы. Надо уходить в блокгауз, а еще не мертвый лейтенант Михайлов останется лежать в подвале, на охапке соломы, сквозь которую выглядывают проросшие картофелины.

Лейтенант Михайлов предупреждал: немцы нападут. И вот напали, и лейтенант умирает, израненный. А сержант Буров, невредимый, живет-поживает, тот Буров, что занимался самообманом: немцы-де не посмеют с войной…

В блокгаузе тоже было смрадно и тоскливо, как и в овощехранилище. Он был основательно поврежден: в накате трещины, амбразуры будто сплющены, засыпаны, вход разворочен. Обстрел из блокгауза вести почти невозможно, пересидеть артподготовку — это да.

Глаза привыкли к темноте, Буров разобрал: бойцы сидят, лежат, перематывают портянки, перезаряжают оружие. В закутке — голоса:

— Чего подкрепление задерживается? Мы, чай, не железные!

— «Задерживается» — ну и грамотей!.. Что касается подкрепления, то оно не помешало бы, ваше сиятельство правы…

— Сам ты сиятельство!

— Отставить пререкания, — сказал Буров. — Подкрепление подойдет в обязательном порядке, наша задача — сражаться…

Разговор в противоположном углу:

— Ведь еще вчера не было войны! Надо ж так…

— Отличные были годы — тридцать девятый, сороковой, житуха в стране наладилась…

— Ну, фашисты заплатят за разбой…

«Заставим заплатить», — подумал Буров и увидел себя у токарного станка: промасленная спецовка, кепочка на затылке, он вытачивает деталь, с резца вьется стружка. Но это не сороковой и не тридцать девятый, а тридцать восьмой, накануне призыва. Тоже неплохой год — для Бурова, по крайней мере.

В блокгауз просунулся наблюдатель и заорал изо всей мочи:

— Воздух!

Буров и Дударев выскочили в ход сообщения. Наблюдатель не прозевал: идет звено. Чьи? Не стоило спрашивать: развернувшись, самолеты как бы зависли над заставой и от них отделились три бомбы. Могучие взрывы сотрясли землю. Бурова вжало в стенку, а в него — Дударева.

Старшина выдохнул:

— Спускайся в блок.

— А вы?

— Надо быть в курсе событий, я командир…

— И я командир.

— Оставайся, — сказал Дударев. — Мне не жалко… Самолеты бомбили и внешнюю линию обороны и двор заставы. Бомбы со свистом рассекали воздух, разрывались, словно гора обваливалась, смешивали в кучу землю и небо. Оглохшие, засыпанные щебнем, Буров и Дударев следили за самолетами. У Дударева кровь текла из носа, он вытирал ее рукавом.

Отбомбившись, самолеты завертелись в карусели, пикировали на заставу, обстреливали ее из пушек. Истошно завывали сирены, с треском рвались снаряды. И отчетливо виделось: на крыльях и фюзеляже — крест, на хвосте — свастика.

Отстучав пушками, самолеты перестроились в треугольник и, покачивая крыльями, прошли на бреющем в Забужье. На фоне закатного солнца их контуры были зловеще-черные. Загудели танковые моторы. Значит, все сызнова?

Из блокгауза вытаскивались пограничники. Пришел политрук Завьялов с заместителем. Контуженный, Кульбицкий порывался что-то произнести и не мог: заикался, голова тряслась. Буров подумал: «Твоя правда, товарищ Кульбицкий, насчет войны-то… Но чего бы я не отдал за то, чтоб правда осталась за мной!..» Политрук сказал:

— Противник накапливается. Особенно у пастушьей сторожки. Необходимо подобраться скрытно и ударить с тыла, посеять панику… К сторожке пойдешь ты, Буров…

Почему именно он, Буров? Пробивался, пробивался на заставу к товарищам, а теперь — уйти? Но Буров вздохнул и сказал:

— Есть, товарищ политрук.

— Прихватишь бойца. Кого берешь?

— Карпухина.